В трескучий предутренний мороз заиндевелые с головы до ног орловцы подходили к городу. На Воздвиженском хребте остановила их японская застава. Командовавший заставой офицер приказал им через переводчика спешиться. Солдаты принялись проверять погоны на плечах дружинников. Они считали настоящими семеновцами только тех, у кого погоны были накрепко пришиты, а не приколоты на булавки. Партизаны-разведчики, часто наряжавшиеся в белогвардейскую форму, научили их этому. Возмущенные унизительной процедурой, дружинники принялись было протестовать, но наведенные на дорогу пулеметы сделали их сговорчивыми.
Японец с заиндевелым шарфом на лице и с рукавицами на веревочках подошел к Каргину и стал ощупывать его плечи. Убедившись, что погоны накрепко пришиты, японец весело оскалился:
— Хоросо… Больсевики тебе нет.
— Ух ты, макака поганая!.. — обложил японца по матушке Каргин, чувствуя желание ткнуть его в зубы.
А рядом Андрон Ладушкин с обманчиво ласковым выражением говорил другому японцу:
— Эх ты, тварюга! Будь моя воля, я бы тебя сейчас как цыпленка задушил.
После долгой задержки на заставе дружина стала спускаться с хребта к окутанному морозным туманом городу. Ни одного огонька не было видно в нем в эту глухую пору. Крепко продрогшие за ночь дружинники ругали на чем свет стоит «союзничков». Андрон Ладушкин, как и Каргин, имевший за русско-японскую войну три Георгиевских креста, сказал:
— Завтра же пропью к такой матери мои кресты.
— Что это на тебя вдруг нашло? — поинтересовался Каргин.
— Да ведь как же не пропить-то! Узнают макаки, за что награжден я, так еще разобидятся, сказнить меня прикажут. — И Андрон рассмеялся.
На въезде в Большую улицу снова раздался резкий гортанный голос:
— Стойра!.. Сытрррять буду!
Дружинники остановились. По обе стороны улицы был перед ними высокий снежный завал, над которым виднелись шапки японцев. Офицер с электрическим фонариком в руках подошел к командиру дружины. После долгих и придирчивых расспросов дружинники наконец очутились в городе.
Под постой отвели им Новую улицу по соседству с Восьмым казачьим полком.
Назавтра Каргин встретил своего старого знакомого, сотника Кибирева. Он все еще служил старшим адъютантом у атамана отдела, генерал-майора Гладышева. Поговорив с Каргиным, он пригласил его к себе на пельмени.
Вечером за пельменями, пока не подвыпили, разговор у них клеился плохо. Мешали этому гости, которым Кибирев, очевидно, не совсем доверял. Но когда гости ушли, Кибирев налил себе и Каргину по стакану водки и сказал вполголоса:
— Ну, теперь давай разговаривать, Елисей Петрович. Я ведь знаю, за что тебя разжаловали из командиров дружины. Дал нам Бог такую власть, что пропади она пропадом. Раньше я вот этими штучками гордился, — похлопал себя Кибирев по погонам. — Не дешево они мне дались, а теперь они жгут мои плечи. Когда-то за них уважали, а сейчас презирают. В песнях поется, что прежде палачи щеголяли в красных рубахах, а теперь их узнают по золотым погонам.
— Но ведь не все же офицеры подлецы, — возразил Каргин, пораженный откровенностью Кибирева.
— Конечно, нет. Но таких очень мало и с каждым днем становится все меньше. Одни уходят сами, других убирают. Так обходятся со всеми честными людьми из нашего брата, а о простом народе и говорить нечего. Порют и расстреливают у нас в Заводе за всякий пустяк. Каждую ночь кого-нибудь да выводят в расход. Заводские собаки питаются теперь человечиной. Ведь трупы расстрелянных подбирать и хоронить запрещено. От всех этих ужасов иногда хочется просто пустить себе пулю в лоб.
— А что же думает атаман Семенов?
Кибирев выпил налитый стакан водки, встал и, прикрыв поплотнее двери, уселся рядом с Каргиным.
— Так ты спрашиваешь, что думает атаман? Он думает об одном — как можно дольше побыть у власти. Я, грешный, полагал когда-то, что это крупная личность. Но это просто недоучка, карьерист и мерзавец, каких еще свет не видывал. Ты знаешь караульских богачей-скотоводов, у которых глаза не видят дальше носа? Они считают, что мир создан для них одних. Так вот, Семенов сын одного из таких живоглотов. Чтобы удержаться у власти и умножить свои капиталы, он готов истребить хоть всю Россию. Он давно запродал японцам свою душу со всеми потрохами, за что и получил атаманскую булаву. И оттого, что он только игрушка в чужих руках, не слушается он никаких благоразумных голосов. Атаман нашего отдела трижды доносил ему о диком произволе, который вершится здесь Шемелиным и его приспешниками. И что же, ты думаешь, получил он в ответ? «Действия генерала Шемелина одобряю. Не суйтесь не в свое дело». После такого ответа у нашего атамана поджилки затряслись. И, кажется, недаром. На днях приезжает ему на смену другой.
— Да что ты говоришь? Значит, Гладышева убирают.
— К сожалению, да.
— Что же тогда нашему брату делать?
— Думать надо и крепко думать, пока не полетело все прахом.
Поздно ночью, совершенно расстроенный, вышел от Кибирева Каргин. Над сонным городом стоял в белых кольцах полный месяц, клубилась морозная мгла. По тому, как сразу защипало у него кончики ушей, Каргин понял, что стужа стоит несусветная.
Подходя к деревянному зданию казначейства, где помещалась контрразведка, он увидел, как оттуда вывели и погнали ему навстречу толпу арестованных. Он пригляделся, и у него пошел по коже мороз: арестованные были в одном белье. Стало ясно без слов, куда их ведут.
Шедший впереди арестованных офицер в белой папахе, увидев Каргина, бешено крикнул:
— Прочь с дороги!
Каргин метнулся к заиндевелому забору. Офицер с револьвером в руке подбежал к нему, спросил:
— Кто такой?
— Командир третьей сотни орловской станичной дружины.
— Ты что, не знаешь приказ? После двенадцати часов запрещено ходить по улицам.
— Я этого не знал. Мы только вчера пришли в город.
— Давай проходи! — махнул офицер рукой и скомандовал конвойным: — Поживее, вы! Иначе эта падаль в пути замерзнет. — И, закрыв меховой перчаткой прихваченное морозом левое ухо, он быстро зашагал вверх по Сеннушке, за крайними домами которой смутно маячили одетые в иней кустарники.
Арестованных гнали японцы с примкнутыми к винтовкам плоскими штыками и несколько солдат Второго Маньчжурского полка. Каргин узнал их по черепам, нашитым на рукавах. Арестованные, связанные попарно, шли, потупив головы, и лица их были белее снега. В одном из них Каргин узнал орловского фельдшера Гусарова, которого он уважал. Острый, пронизывающий холодок подкатился к сердцу Каргина, наполняя его тоской и отчаянием.
Через два дня он снова пришел к Кибиреву и рассказал о том, что привелось ему видеть.
— Это, брат, тебе в диковинку, а мы об этом слышим каждый день, — грустно улыбнулся Кибирев и поставил на стол бутылку с водкой. — Давай выпьем, да только забывать ничего не будем. Мы с тобой, слава Богу, еще душ наших желтым чертям не продали. Я знаю тебя не первый год, поэтому не боюсь быть откровенным. Я хочу прямо спросить тебя: что ты думаешь насчет того, чтобы все это перевернуть вверх тормашками?
— Давно ломаю над этим голову. Да разве можно тут что-либо сделать?
— Можно! Шемелина и его шайку надо убрать, заодно разделаться и с японцами. Их ведь только один полк.
— А где для этого силы взять? В нашей дружине можно подбить на такое дело всего половину людей. С богачами же и разговаривать нечего. Сразу выдадут.
— Силы найдутся. Восьмой и Четырнадцатый казачьи полки, олочинская и чалбутинская дружины пойдут с нами, за редким исключением, все. Поддержат нас и все три казачьих батареи, учебная команда и отдельная сотня… Японцев в городе только половина. Остальные сидят на сопках. Там мы и выморозим их, как тараканов, когда батарейцы раскатают их бараки.
— Ну, хорошо. Шемелина уберем, японцев вырубим, а дальше что? К партизанам на поклон пойдем? Или одним нашим отделом будем воевать и с ними и с Семеновым?
— Если выйдет с переворотом, через неделю же большинство семеновской армии будет на нашей стороне. А тогда мы попробуем помириться и с партизанами. Наши партизаны — это, по-моему, еще не большевики. Это люди, восставшие против семеновского произвола и непрошеных гостей из-за моря. И вот, пока не пришли с запада настоящие большевики, надо успеть договориться с ними. Для этого мы должны немножко покраснеть, а партизаны побелеть.