Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В свою очередь фантазии героев как Кузнецова, так и Мисимы являются архетипическими для рассматриваемого дискурса и отсылают нас к образу «сверхчувственного до помешательства» Северина из «Венеры в мехах» Захер-Мазоха, который также в детстве «с ужасом, который, собственно, был восторгом, читал, как они (христианские мученики. — А.Ч.) томились в темницах, как их клали на раскаленные колосники, простреливали стрелами, варили в кипящей смоле, бросали на растерзание зверям, распинали на кресте, — и самое ужасное они выносили с какой-то радостью. Страдать, терпеть жестокие мучения — все это начало представляться мне с тех пор наслаждением, и совершенно особым <…>»[476].

Все эти аллюзивные фантазии отчасти предвосхищаются эпиграфом к книге из Александра Анашевича: «Видите, я ничего не скрываю, кожу как второе платье срываю. / Трогайте мясо, перебирайте вены, на все осталось мгновенье» — и подготавливают такие последующие сцены, как, например, сцену расчленения маньяком своей жертвы: «Я разрезаю кожу, словно распарываю завесу фальши и вранья. Я вынимаю горячие почки, печень, сердце, словно голыми руками достаю до кровоточащей сердцевины бытия, до места, где нет лжи, где страдание и отчаяние уже ничем не прикрыты. Крик превращается в вой, потом — в стон. Это — самые искренние звуки. Боль не знает лжи», или картину, увиденную Ксенией у брата своей лучшей подруги: «…на другой — висящий вниз головой человек с поджатой ногой и разрезанным животом, откуда прямо на лицо вывалились внутренности». Описанная картина сама по себе более чем богата аллюзиями и лишний раз подчеркивает, с какой степенью интертекстуальности мы сталкиваемся при чтении романа Кузнецова: висящий вниз головой человек с поджатой ногой предполагает отсылки от Одина на древе Иггдрасиль через карту Таро «Повешенный» и «Поездку на Киферу» Бодлера[477] до романа с тем же названием Сола Беллоу. Само же состояние человека на рисунке предполагает не только садомазохистские обертоны, но и мотив инициации, перехода от небесного к земному и преображения.

Сцена же с вываливающимися внутренностями, в свою очередь, опять возвращает нас к эстетике Мисимы, у которого обнаженные человеческие внутренности были маркированы в качестве эстетически прекрасного объекта: можно вспомнить уподобление внутренностей лепесткам розы в той же «Исповеди маски», детально описанную операцию кесарева сечения в «Запретных цветах», сцену вивисекции котенка в «Зове моря», сцену сэппуку с вываливающимися на татами кишками в «Патриотизме», многочисленные сцены сэппуку в «Несущих конях». Однако наиболее маркированным оказывается именно сравнение внутренностей с цветами[478]: оно возвращает нас от Мисимы к современной литературе. Так, это сравнение присутствует в «классическом» для рассматриваемой традиции романе «Парфюмер» Зюскинда. А в повести «Декоратор» из романа «Особые поручения» Б. Акунина (первого переводчика Мисимы в нашей стране) маньяк Соцкий демонстрирует потаенную красоту даже уродливых женщин посредством потрошения их животов и живописной икэбаны, составленной из внутренностей несчастных. У Кузнецова сравнения с розой нет, но наличествует другая «ботаническая» составляющая:

Твое тело прекрасно от верхних покровов
До самых глубин, до розовых влажных глубин рта,
Красные мышцы, желтый жир, синие вены <…>
Красные мышцы, переплетение тканей
Маленькие бугорки на твоих предплечьях
Под еще загоревшей кожей <…>
Я никогда не узнаю, как отделяется твоя кожа
Не очищу твои груди, как две половинки
Одного апельсина

На символическом уровне сравнение распотрошенных грудей с апельсином вполне вписывается в линию роза (Мисима, Зюскинд) — икэбана (Акунин) — апельсин (Кузнецов), создавая своеобразную икэбану-коллаж в духе современных арт-проектов — таких, как недавно гастролировавшая по российским регионам выставка специально мумифицированных (пластинированных) трупов известного «анатома» Гюнтера фон Хагенса «Пластинаты человеческого тела»[479].

Эти, как и прочие, фантазии в своем пределе подчинены задаче, как отчасти видно уже из этого отрывка, — преображения. Со всей очевидностью же то, что действия московского маньяка мотивированы сверхзадачей (маньяк, как и герой «Я убиваю», признается, что он убивает не по своей воле: как ему кажется, он должен делать то, что он делает), косвенно проявляется в сцене с другим персонажем, журналистом-неудачником Алексеем, работающим в подчинении у Ксении и безнадежно в нее влюбленным. Посреди ночи тот срывается, соврав жене о срочном деле, к Ксении и, стоя под ее окнами, думает: «И ты говоришь под нос изменить судьбу, изменить судьбу, почти как несколько недель назад ту мантру — ксенияксенияксения-люблюлюблюлюблю — мантру, которая сейчас уже не сулит никакого спасения, только пелена тоски обволакивает все сильнее, будто снег, засыпающий того, кто решит посреди ночи сесть в грязный московский сугроб. <…>…И тогда ты понимаешь, что это — судьба, точнее, это шанс изменить судьбу — изменить судьбу, изменить судьбу, — а за такой шанс, конечно, нужно платить, но ты готов сейчас на любую плату, и это, скажу тебе, правильно, потому что никакая плата для тебя не будет чрезмерной».

Сугроб в данном случае выступает символом закрытости (внешних покровов), синонимом кокона бабочки (как символа метаморфоз) из названия книги — кожи, которая должна отделиться от тела, чтобы осуществилось преображение. Кокон не может спасть сам, естественным путем, у героев, постоянно повторяющих присказки типа «я молодая интересная девушка, успешный профессионал, главный редактор отдела новостей и без пяти минут звезда, чувствую, как под тонкой мыльной пленкой пузыря моего радужного будущего пульсирует смертный ужас, будто сердце под надрезанной кожей», просто нет на это сил. Успешные в жизни герои неуспешны в экзистенциальном плане, они могут лишь причинять себе боль (боль как «средство самовыражения» по Уайльду[480]), чтобы тем самым хоть как-то утвердить себя в реальности: «Нанесение порезов <…> это просто радикальная попытка найти твердую опору в реальности или (другой аспект того же феномена) попытка достичь твердого основания нашего эго в телесной реальности в противоположность невыносимому страху восприятия себя самого как несуществующего. Обычно каттеры говорят, что, глядя на теплую красную кровь, вытекающую из нанесенной себе раны, они чувствуют себя заново ожившими, прочно укорененными в реальности»[481]. Поэтому кто-то должен снять с героев их кокон-пленку. Такая операция болезненна, но герой готов «на любую плату». Этим «кем-то» и выступает «московский маньяк»: он осуществляет освобождение героев от их кокона или, по выражению Арто, разрушает «барьер холода»: «Барьер холода, пелен, в которые завернута жертва и которые надо удалить одно за другим и тем самым в очередной раз пробудить эту жертву к жизни; барьер нарушенных актов; барьер инициального умыкания, который тяготеет над этой любовью; барьер, созданный из смерти жертвы, которую она обретает лишь в глубине усыпальницы и благодаря тому, что нет такого человека, кто сомневался бы в этом; барьер из нечувствительности жертвы, которая, чтобы ею можно было овладеть, должна стряхнуть с себя сон как смерть; барьер внешних обстоятельств <…> барьер из рамки происходящего действия, из безобразного, тошнотворного и — учитывая место действия — воистину философского запаха смерти»[482].

вернуться

476

Захер-Мазох Л. фон. Венера в мехах // Венера в мехах. С. 57. Сам Мазох, как мы знаем из его мемуаров, действительно зачитывался в детстве житиями святых.

вернуться

477

«Повешенный был весь облеплен стаей птичьей, / Терзавшей с бешенством уже раздутый труп, / И каждый мерзкий клюв входил, жесток и груб, / Как долото, в нутро кровавое добычи» (Бодлер Ш. Цветы зла / Пер. с фр. М. Яснова. М.: Высшая школа, 1993. С. 137). Кроме того, можно вспомнить гравюры, которыми украсил свою гостиную дез Эссент в романе Гюисманса: «На гравюрах изображались все виды пыток, мыслимых и немыслимых, придуманных служителями церкви. То была картина людской муки: обугленные тела, пробитые гвоздями, распиленные черепа, клубки кишок, вырванные клещами ногти, отрубленные руки и ноги, выколотые глаза, вырезанные веки, кости, лезвием вскрытые и зачищенные» (Гюисманс Ж.-К. Наоборот // Наоборот: Три символических романа / Пер. с фр. Е. Кассировой. М.: Республика, 1995. С. 49). См. также комментарий к этой карте в связи с А. Арто: «„Повешенный“ — одна из важнейших карт Таро — означает измену, изменчивость, но и равновесие. Повешенный видит перевернутый мир. Руки повешенного связаны за спиной — он хранит свою тайну. Арто считал этот аркан своей картой. „Повешенный“ ассоциируется с больницами и тюрьмами, с поэтическими и артистическими натурами. <…> Повешенный принимает на себя всю вину мира…» (Комментарии В. Максимова и Н. Притузова // Арто А. Гелиогабал. Тверь: Митин журнал; Kolonna Publications, 2006. С. 200–201).

вернуться

478

Любопытно, что для Рильке (Мисима прочел Рильке в 15-летнем возрасте) в одной из его элегий роза также становится символом сокровенного, сокрытого, но открывающегося миру: «Сущность почти что без контуров и как бы нетронутая / Сама сокровенность / нутра, еще более странная в своей нежности…» Это сравнение имеет глубокие корни, потому что «королева цветов традиционно символизирует женские гениталии: от средневековой Мистической Розы Девы Марии до классики рока „Sally, Go Round the Roses“» (Палья К. Секс прикованный и освобожденный: Уильям Блейк // Палья К. Личины сексуальности / Пер. с англ. С. Бутиной, Л. Масловой и др. под общ. ред. и с послесл. С. Никитина, Екатеринбург: У-Фактория; Изд-во УрГУ, 2006. С. 347). Сама же красота обнаженных внутренностей как эстетический объект — явление крайне специфическое. Следы его можно, например, найти в барочной религиозной поэзии (где стигматы Христа, его кровь и раны распятия всячески акцентировались в текстах), во времена Французской революции (сдирание кожи, снятие верхних покровов тогда могло быть, по идее М. Ямпольского, аллегорией лишения аристократии и духовенства их регалий, сана) и в литературе декаданса конца XIX — начала XX века (см., например, «Падаль» Бодлера). Внесение Мисимой внутренностей, ран и т. д. в сферу эстетического призвано было, на наш взгляд, подчеркнуть роль телесного, физической красоты. Жорж Диди-Юберман писал, что стигматы на теле Христа важны потому, что они «открывали» и реализовывали как на визуальном, так и на символическом уровне плоть, являлись «прорывом в мире имитации, открытием плоти, осуществленным в оболочке телесной массы» (цит. по: Ямпольский М. Язык — тело — случай: Кинематограф и поиски смысла. М.: НЛО, 2004. С. 191). См. также: Ямпольский М. Королева и гильотина (Письмо, очищение, телесность) // НЛО. 2004. № 65. С. 93–131. Об эстетизации уродливого см. также: Карпенко Л. «Очарованность ужасным»: притягательный мир викторианского паноптикума // НЛО. 2004. № 70. С. 159–169. В отечественной литературе последнего десятилетия реализацию «эстетики внутренностей» можно обнаружить, например, в романе «Сердца четырех» В. Сорокина, в финале которого от героев остается только четыре сердца.

вернуться

479

Художественной задачей фон Хагенса, по его собственному признанию, является «демократизация анатомии» за счет демонстрации людям человеческих внутренностей — «когда вы заглядываете себе под кожу, вы видите, как вы хрупки» (http://www.newsru.com/arch/cinema/27oct2005/hag.html).

вернуться

480

Ср.: «…де Сад отличается от более пассивных романтиков (за исключением Блейка), выводя идентичность как либертена, так и жертвы из действия. Первый производит действие, а вторая страдает от него. Идентичность де Сада появляется в драматургическом контексте» (Палья К. Возвращение Великой матери: Руссо против де Сада // Палья К. Личины сексуальности. С. 300).

вернуться

481

Жижек С. 13 опытов о Ленине / Пер. с англ. А. Смирнова. М.: Ad Marginem, 2003. С. 218. Соответствие этому утверждению мы можем обнаружить еще в одном, наряду с «Я убиваю», европейском бестселлере последних лет про маньяков — «Подозреваемом» М. Роботэма (2004, перевод на русский — 2006). Одна из героинь этого романа не только резала себя, но и самостоятельно зашивала свои раны. Как и Ксения, Кэтрин впервые порезала себя в детстве, когда страдала от того, что ее «ее родители были в центре бурного бракоразводного процесса», после чего почувствовала себя «спокойной и умиротворенной». Она говорит о себе: «…я чувствую, что живу. Я спокойна. Я контролирую ситуацию» (Роботэм М. Подозреваемый / Пер. с англ. Н. Громовой. СПб.: Азбука-классика, 2006. С. 107, 108). Объясняя поведение своей подопечной, которая впоследствии стала жертвой маньяка (Ксении у Кузнецова удалось избежать этой участи), главный герой и по совместительству ее врач говорит, что Кэтрин «таким образом превращала внутреннюю боль во внешнюю» (Там же. С. 82). Целую философию нанесения ран самому себе, корреспондирующую с ницшеанско-лимоновской темой self-made man’a, можно найти в «Йоде» А. Рубанова (Рубанов А. Йод. М.: ACT; Астрель; Харвест, 2010. С. 282, 284, 286–287). Впрочем, не все так однозначно, ибо, по мысли Пьера Клоссовски из его статьи «Философ-злодей», страсть либертенов из романов де Сада «свидетельствует о недостатке бытия» лишь со стороны, с точки зрения обычных людей, не разделяющих идеи либертинажа (цит. по: Маркиз де Сад и XX век / Пер. с фр. Г. Тенниса. М.: РИК «Культура», 1992. С. 236).

вернуться

482

Арто А. Монах / Пер. с фр. Н. Притузовой. Тверь: Митин журнал; Kolonna Publications, 2004. С. 18.

64
{"b":"242909","o":1}