К этому времени Шломо Вовси, выпускник юридического факультета готовился к дипломной работе и подрабатывал преподаванием математики на высших женских курсах.
Проходя как‑то дождливым осенним днем по Невскому, он вдруг услышал, что кто‑то его окликнул. Это оказался знакомый по одному из драматических кружков, каких было много в те годы. Они поболтали немножко и, между прочим, приятель рассказал о наборе в еврейскую театральную студию. После этой встречи папа провел бессонную ночь, терзаясь сомнениями. Может ли он позволить себе снова сесть за Школьную скамью — ведь ему уже двадцать восемь лет, у него семья, еще немного, и он закончит университет и приобретет профессию, которой не постыдился бы и отец — лесопромышленник…
А наутро он пошел по указанному адресу и в тот же день стал учеником Первой еврейской театральной студии.
В отличие от своего руководителя А. Грановского, Шлема Вовси был весь насквозь пропитан духом и культурой своего народа, и он стал знакомить Грановского с ее традициями, литературой и драматургией.
Экспериментальный период, с которого начинала свою работу студия, закончился в двадцатом году. В то же самое время в Москве также возникла театральная студия, которой не хватало сильного руководителя. Когда до Москвы стали доходить слухи об интересных экспериментах режиссера Грановского, в Петроград направился Абрам Маркович Эфрос, один из руководителей Московской студии, человек необыкновенной эрудиции, крупнейший литературовед, переводчик и искусствовед. Вот как он вспоминает о своей первой встрече с Грановским и папой.
«Почему же это еврейский театр?— спросил я Грановского. — Но ведь мы играем на еврейском языке! — ответил мне он. — А в Москве думают этого мало? — Да, — ответил я, — мы представляем себе все иначе… — Вот как! — воскликнул Грановский и, поколебавшись, добавил: — Мне хочется познакомить вас с моим премьером… Он — настоящий, правда, со мной он играет в» послушание», но иногда отваживается противоречить мне и тогда кротким голосом говорит такие вещи, которые меня бесят. Теперь я вижу, что они в чем‑то перекликаются с московскими… Позовите Вовси! — крикнул он в дверь и, обратившись ко мне, добавил: — Это его фамилия. Для сцены он выбрал себе псевдоним Михозлс по отцу».
В комнату вошел не первой молодости человек, видимо около тридцати лет — низкорослый, худощавый, на редкость некрасивый, с отвисающей губой и приплюснутым, хотя и с горбинкой, носом, с редеющими уже волосами на высоком лбу и торчащими на висках вихрами, с живым, но точно бы искусственно погашенным взглядом. На его повадках лежала печать нарочитой сдержанности.
—Вы меня звали, Алексей Михайлович… — сказал он в самом деле кротким голосом.
—Вот хочу тебя представить московскому гостю… Поговори с ним, изложи свою точку зрения на еврейский театр.
—У меня нет своей точки зрения, — негромко и чуть-чуть упрямо ответил Михоэлс. — У нас есть ваша точка зрения.
Грановский засмеялся:
—Смотри, Соломон, вот мы решим что‑нибудь и придется тебе выполнять.
У Михозлса вдруг дрогнули усмешкой уголки губ и с невыразимым очарованием юмора и теплоты он произнес стереотипное:
—Что ж? Вы — наши отцы, мы — ваши дети.
—Экое обаяние в этом уроде, — внезапно подумал я. — Пожалуй, он и в самом деле интересен на сцене. Он и в» послушание» играет, как роль ведет… Во всяком случае, незаурядно!
Переговоры увенчались успехом. Было решено, что Грановский перейдет в Москву вместе с ядром своей труппы, с тем, чтобы и лучшая часть московской группы влилась в театр под его руководством.
С переездом в Москву начался новый период в жизни Михоэлса.
У меня сохранилось несколько документов того времени. Из них следует, что едва начав работу, он уже взял на себя ответственность за существование театра. Вот командировочное удостоверение, напечатанное на грубой, пожелтевшей не от времени, а от качества бумаге, где сказано, что для подготовки переезда театра из Петрограда в Москву, в Петроград направляется член Управления театра, заведующий сценической частью Соломон Михайлович Вовси.
Это в мае двадцатого года. А в январе того же года ему поручают приобрести для театра еврейскую энциклопедию. Не сомневаюсь, что идея принадлежала папе — кому еще могло прийти в голову в эти холодные и голодные годы заниматься поисками еврейской энциклопедии, для того чтобы, по всей вероятности, «просветить» весьма невежественных актеров и подготовить» культурную базу», как это тогда называлось.
А вот бумажка, не менее желтая и потрепанная, от марта двадцать первого года. Это весьма примечательный документ, в котором уже обозначаются первые признаки советского бюрократического маразма. В бумаге этой неизвестно кем и неизвестно кому сообщается, что С. Вовси срочно уехал по делам театра в Москву и просят позаботиться о его вещах.
Но и мои родители выступают здесь в очень типичной для них роли. Отбыв в Москву» для устройства театра на новом месте», они, конечно, не успели захватить свои немногочисленные пожитки и, в итоге, остались без всего, а до новых приобретений дело так скоро не дошло. Правда, стояла у нас в коридоре на Станкевича зеркальная дверь от бывшего шкафа» из дома» — как благоговейно говорила тетя. Да несколько старинных шкатулок и ящичков, неизвестно каким образом захваченных ею, украшали наши клетушки, обставленные самыми случайными вещами.
В Москве студия объединилась с недавно возникшей московской еврейской группой, и там отец впервые встретился со своим будущим неизменным партнером Вениамином Зускиным. С этого момента возник Московский Государственный Еврейский театр, просуществовавший до сорок девятого года.
Как‑то я нашла папино выступление, относящееся к двадцать шестому году, в котором он рассказывает о бродячих еврейских труппах.
«Прошлое еврейского актера, — пишет он,— столь же мрачно, как и прошлое его зрителя. Строгий и жестокий быт долгое время препятствовал их встрече, актера и зрителя. Но вот, наконец, лет пятьдесят назад эта встреча состоялась. Их духовный мир был одинаково низок. Сценический материал — убог… Актер, только — только отделившийся от зрителя, мало чем отличался от него и техникой и умением лицедействовать. Правда, появился у актера платежеспособный зритель — то был сытый лавочник, обыватель, мещанин… Мещанин у всех народов один и тот же. Он сделался его хозяином, его этическим законодателем. Он искал в своем театре успокоения и самоутверждения. И актер пел ему…»
Отец был убежден, что новому еврейскому театру уготована другая судьба, и он не ошибся — ни такого ослепительного взлета, ни такого трагического финала не знала ни одна еврейская сцена.
* *
В январе двадцатого года состоялось официальное открытие Московского Государственного Еврейского Камерного театра. Он расположился в небольшом трехэтажном особнячке на Станкевича, принадлежавшем до революции какому‑то купцу.
На втором этаже помещались сцена и зрительный зал, а первый и третий зтажи были предоставлены для общежития актеров. Стены и потолок крохотного зрительного зала были расписаны Марком Шагалом — одним из самых одаренных молодых художников того времени.
Ставили» Три еврейских изюминки», как назвал Грановский три одноактных пьесы Шолом — Алейхема. Какая жалость, что нет записи прелестной миниатюры» Мазлатов»! До чего же трогательный, наивный и мудрый был Реб Алтер Михоэлса, в длинном капоте и нелепом картузике, разрисованном какими‑то букашками по прихоти Шагала, оформлявшего спектакль. А. Эфрос вспоминает, что»… в день премьеры, перед самым выходом Михоэлса на сцену, Шагал вцепился ему в плечо и иступленно тыкал в него кистью, как в манекен, ставил на костюме какие‑то точки и выписывал на картузе никакими биноклями неразличимых птичек и свинок, несмотря на кроткие уговоры Михозлса и повторные, тревожные звонки со сцены…»
Недавно, когда я была у Марка Захаровича Шагала в Ницце, он рассказывал мне об этой их совместной работе. Во время одной из репетиций, Шагал сам разрисовывал лицо Реб Алтера, долго что‑то придумывал, а потом вдруг заявил: «Михоэлс, мне мешает ваш правый глаз!«Сначала папа растерялся, но прошло некоторое время и, однажды, когда он приехал навестить заболевшего Шагала в Малаховку под Москвой, то, совершенно неожиданно, по словам Шагала, прямо с порога, Михоэлс воскликнул: «Понял!», и глаз был уменьшен в соответствии с замыслом художника.