Проскользнув за спиной Зускина, я вышла в коридор, где тоже была толпа гостей, но Михоэлса не было.
Его не было и в комнате, где танцевала молодежь, его не оказалось и на кухне.
Тут меня осенило вдохновение: поискать Соломона Михайловича на лестничной площадке. Я вышла. В ярко освещенной кабине лифта проезжал (очевидно, с самого верхнего этажа) Михоэлс, который радостно помахал мне рукой, останозил лифт и спросил:
— Этот, с Зусой, здесь? Я сказала:
— Да, но я ушла до их прихода.
— Чудно! — сказал Михоэлс, нажимая на кнопку лифта. — Я поехал дальше, а ты, смотри, не простудись!
НАШИ БОЛЕЗНИ
Таким образом, любая пешая прогулка чревата была подобными встречами. Однако, далеко не всегда у отца или у Зускина хватало времени на розыгрыш и мистификации.
Ходить пешком отец вообще терпеть не мог (отчасти, из страха напороться на очередного любителя театрального искусства, отчасти из‑за вечной нехватки свободного времени), и даже путь от дома на Тверском бульваре до улицы Горького — расстояние меньше километра — норовил проделать на такси, или, на худой конец, на трамвае. В этом случае, он, сломя голову, летел к остановке, галантно пропускал вперед всех» дам» — молочниц и мешочниц — и вскакивал уже на ходу, чтобы проехать одну остановку.
Провожали мы с Ниной его по очереди, и были, как и он, просто счастливы отделаться от посторонних и хоть несколько минут побыть с ним наедине. Времени ни на себя ни на нас у него не было, и поэтому он использовал любую возможность, чтобы» пообщаться» с нами. Всю жизнь он воспитывал нас» на ходу».
Единственная причина, по которой отменялось все — репетиции, встречи, заседания — это наши болезни.
Элина реакция в этих случаях была однозначна — она запиралась у себя в комнате, и, рыдая, ломала руки.
Ее реакция вызывала у отца вполне законное раздражение, хотя сам он тоже немедленно впадал в панику. Однако, будучи человеком действия, он немедленно» принимал меры», как это у него называлось, то есть садился за телефон и» консультировался» с врачами.
Во всем, что касалось его лично — в жизни, в быту, в семье — он был до крайности беспомощным и беспокойным человеком.
Считая себя почему‑то сведущим в медицине, он сам ставил нам диагноз: головная боль — меннингит; боль в горле — дифтерит; кашель — туберкулез и так далее.
Как‑то я вернулась из школы раньше обычного — болело горло и начинался жар.
— Дифтерит, — обреченно установил отец и я уснула.
Разбудил меня приглушенный гул мужских голосов. Открыв глаза, я увидела около своей постели Мирона Семеновича Вовси, его друга профессора — ларинголога Темкина и почему‑то еще одного профессора — уролога Гриню Иссерсона.
В комнате нестерпимо пахло больницей, и еще два незнакомых мне врача успокаивали паникующего папу.
«Консилиум» сошелся на том, что у меня обыкновенная ангина.
Другой раз, когда Нина заболела воспалением легких, то в дни спектакля я должна была бежать с улицы Станкевича на Малую Бронную (расстояние минут в пятнадцать) и каждый антракт сообщать о ее состоянии. Казалось бы, почему не позвонить по телефону?«По телефону ты можешь сообщить мне температуру, но выражения твоего лица я не увижу. А так тебе труднее мне соврать», — с полной серьезностью заявил мне папа.
Вспоминается мне случай, который произошел с Ниной во время читки пьесы Кульбака» Разбойник Бойтро».
Отец был болен, и читка происходила у нас на дому. Каждый день, часам к пяти, приходили Зускин, Саша Тышлер и Лашевич, от которой папа всех предупреждал» не вступать с ней в беседу, иначе это никогда не кончится», и читка начиналась. На эти часы мне категорически запрещалось отлучаться из дому, я должна была сидеть у телефона, принимать звонки и записывать дела.
Во время одной из читок в дверях Элиной комнаты появилась Нина с вытаращенными глазами и полотенцем в руках, которым она усердно терла язык. Она не могла произнести ни слова, но из ее мычания удалось установить, что она просто языком решила проверить утюг — достаточно ли горячий. Язык пузырился и горел.
Мы долго не решались постучать к папе в комнату, откуда доносился мелодичный бас Кульбака, но, когда потребовался очередной кофе, я шепотом поведала папе о происшедшем. Боже, какая поднялась паника! Все давали свои советы, но папа никого не слушал, велел нам с Ниной срочно одеваться, сам быстро напялил пальто и кепку, в спешке путая калоши и нетерпеливо ругаясь, и, наконец, мы выскочили на улицу.
Папа то останавливал Нину и в тусклом свете фонарей принимался разглядывать ее язык, то кричал, что» мы ползем, как черепахи!«и» теперь вообще неизвестно, что будет!«и несся вперед с такой скоростью, что мы едва поспевали за ним.
Ворвавшись в поликлинику, он обрушил на регистраторшу такой поток любезностей, извинений и объяснений, что та просто растерялась. Наконец, мы попали к врачу, который успокоил нас, что страшного ничего нет, только легкий ожог, и отправил нас домой.
Однако, обратный путь был еще более нервный: «неудобно», «заставили ждать людей», «вечно с нами происходят какие‑то глупости» — одним словом, весь родительский набор плюс папин темперамент.
По возвращении читка продолжилась, а Кульбак, приходя к нам, никогда потом не забывал осведомиться» Как утюг?»
Обычно же Кульбака не было слышно. Сидел он совершенно молча и в разговорах участия не принимал. Как‑то папа даже спросил его: «Что же вы молчите, Мейшеле? Неужели у вас нет никаких мыслей по этому поводу?»
Кульбак, смущенно улыбаясь, ответил: «Мысли есть, только они во двор не выходят». Эта фраза навсегда осталась в нашем доме.
Кульбак был взят в Минске в 1937 году по обвинению в» еврейском фашизме» по одному делу с поэтом Изи Хариком и многими другими, погибшими в эти годы.
Наши детские выздоровления сопровождались огромным количеством обрядов, примет и церемоний.
Если, например, нам предстояло выйти впервые в школу в понедельник, то папа непременно выходил с нами на прогулку накануне, чтобы начать неделю» с его легкой руки», и так как» понедельник — день тяжелый» и т.д.
Обставлялся наш первый после болезни выход с большой торжественностью. Папа звонил из всех мест каждые полчаса, что он вот — вот освободится и мы пойдем гулять.
Часам к двум тетя начинала нервничать — в соответствии с родительскими предрассудками, казавшимися нам с Ниной абсурдными, она придерживалась мнения, что после болезни следует гулять пока еще тепло и не спряталось солнце. Мы же и слушать не хотели о том. чтобы выйти без папы.
Он появлялся, конечно, поздно вечером, усталый, мрачный, раздраженный, и тут же принимался нас торопить.
Мы же весь день готовились к торжественному выходу, но, понятно, в нужный момент не были готовы и тут начиналась страшная спешка, сопровождаемая убийственными замечаниями тети, что» вот, всегда так», «для всех у него есть время, только для детей — нет» и т.д. Папа только нетерпеливо морщился, пока мы впопыхах натягивали рейтузы, боты, свитера, платки и, наконец, отправлялись в долгожданную прогулку по заснеженному ночному Тверскому бульвару.
Папа велел нам молчать, чтобы» холодный воздух не попадал в рот», а сам внимательно следил, чтобы не размотался шарф, не перебежала дорогу черная кошка и не прошла бы мимо баба с пустым ведром. В этих случаях необходимо было трижды сплюнуть и пройти назад пару шагов.
Вся прогулка продолжалась не более пятнадцати минут, так как несмотря на позднее время отца всегда ждали одновременно, по меньшей мере, в трех местах, куда он уже безнадежно опаздывал. Поэтому мы обычно галопом неслись до памятника Пушкину и обратно, и по дороге папа рассказывал нам обо всем, что произошло за день.
Нередко, вконец измученный, он предлагал нам следующую увлекательную игру: мы будем молчать всю дорогу, а кто первый не выдержит и скажет слово — тому штраф. Среди детей эта игра известна под названием» Кошка сдохла, хвост облез, кто первый промолвит слово, тот ее и съест». Игру эту мы, конечно, ненавидели, но приходилось согласиться, и мы покорно молчали до самого дома.