Картина вторая. Веселый развязный паренек, уже в длинных брюках, играет в саду с воображаемыми товарищами. (Сад заменяла кадка, с каким‑то растением, взятая из гостиной.) Вдруг раздается строгий родительский окрик. Паренек испуганно озирается и убегает. Никакого окрика, разумеется, не было. Он был мимически изображен все тем же Шлемкой.
Картина третья. На сцене стол, накрытый белой скатертью, на нем бутылка, рюмки, закуски, подсвечник с зажженными свечами. У стола кресло. В черной выходной тройке, шляпе набекрень и с франтовской тростью появляется повзрослевший герой. Он пришел в ресторан. Начинается кутеж. Идет веселая беседа с воображаемыми друзьями, которая завершается пением.
Картина четвертая. Тот же столик, на этот раз пустой. Рядом табуретка. В одном углу сцены валяется шляпа. В другом — трость. На кончике табуретки сидит состарившийся герой. Надтреснутым голосом, сгорбившись, произносит он монолог, полный раскаяния в совершенных ошибках, виной которым были» грехи молодости».
Последняя сцена произвела такое впечатление, что все та же тетя Ривка не выдержала и закричала на весь зал: «Ой, Шлейминьке, что с тобой сделали?«По окончании драмы, рыдали уже все. Да и Ефейка, вспоминая этот спектакль через шестьдесят с лишним лет, закончил свой рассказ словами: «я и сейчас весь потрясен!»
Братья поражали своей несхожестью с самого детства, Хаим, или Ефейка, по его собственному признанию, был маменькиным сынком, а мой папа, Шлемка, как его тогда называли, по своему поведению и темпераменту был, скорее, сыном улицы. Ни одно уличное событие, ни одна серьезная драка не обходились без его активного участия. Ефейка, рассказывая о проделках своего брата, тактично называл это шалостями. В своих воспоминаниях он пишет: «С самого раннего детства Шлемка был очень шаловлив и ему вечно попадало от родителей. Был у нас один задира по имени Фалка, драчун и заклятый враг Шлемки, но и тот ему по части шалостей не уступал».
Шалости были самые разные, но бои, поистине яростные, происходили тогда, когда кто‑нибудь обижал Хаимку. Шлемка бросался на защиту брата не только в кулачном бою. Он защищал его, разя врага острым, как лезвие, словом.
В 1902 году, когда в их маленький Двинск стали доходить веяния сионизма, мальчики, ученики хедера, создали молодежную сионистскую организацию. «Молодежи» было от одиннадцати до четырнадцати лет. Как всякая серьезная организация, она имела свою программу, один из пунктов которой гласил: «Сделаем иврит разговорным языком!«Организация имела, разумеется, и свой журнал, постоянными корреспондентами которого были Хаим и Шлема Вовси, а главным редактором и секретарем редакции Ареле Штейнберг, их ближайший друг и единомышленник, впоследствии живший в Англии. Из его воспоминаний я почерпнула основные сведения о детстве отца.
Однажды в редакцию этого журнала братья принесли написанную ими в соавторстве поэму. Она начиналась словами: «На берегу реки Двина горе, рыдание и плач…», а заканчивалось: «На берегу реки Двина веселье, радость и пение…»
Говорилось в поэме о том, что несмотря на все беды, выпавшие на долю еврейского народа, в конце концов придет спасение и будет праздник, «праздник Мессии» в святом городе Иерусалиме в некую мистически — сумеречную пору. (Вот тогда‑то, видимо, и были» веселье, радость и пение на берегу реки Двина».) Правда, трудно понять, какое отношение имела река Двина к» святому городу Иерусалиму», но ведь это была поэма, а в поэме можно позволить себе вольность, тем более, если авторам ее по двенадцать лет.
Мнения по поводу авторства поэмы резко разделились — одни считали, что мистически — пессимистическая часть принадлежит перу Хаима, а в жизнеутверждающих строках сквозит озорная Шлемкина фантазия. Большинство же вообще склонялось к тому, что вся поэма целиком написана Шлемкой, который, только чтобы не обидеть любимого брата, пустил в ход все свое богатое воображение: так, для пущей убедительности, не только подписи под поэмой стояли разные, разными были стопки бумаг,— у Шлемки длинные и узкие, а у Хаима короткие и широкие. (Как и сами они отличались друг от друга — Хаимка — пухленький голубоглазый херувим, а Шлемка — подвижный вихрастый драчун с насмешливым взглядом.) И попробовал бы кто‑нибудь в его присутствии усомниться в авторстве брата! Он весь напружинивался, готовый к немедленной атаке противника, причем, средства нападения применялись самые разнообразные — от кулаков до ядовитых насмешек, вынуждавших врага немедленно обратиться в бегство.
Ничего, буквально ничего не сохранилось от того времени! А как интересно мне было бы прочесть и» Грехи молодости», написанную девятилетним Шлемой на идиш, и пьесу» Хасмонеи», написанную на древнееврейском языке братом Ареле Штернберга в традициях романтической школы… Пьесу эту ставили силами все той же организации, в том же девятьсот втором году. Творцам ее было не больше тринадцати, а то и двенадцати лет.
Режиссер спектакля Ареле Штейнберг поручил главную роль Иегуды Маккавея конечно же Шлемке. Но тот, по» своему обыкновению», как пишет А. Штейнберг, хотел, чтобы ведущую роль исполнял Хаимка. Он изощрялся как мог, придумывая всевозможные доводы в пользу младшего брата. Главный козырь он приберег и под конец: «Я же маленький, Хаимке выше меня!«Но и это не убедило труппу, которая решительно воспротивилась Шлемкиному самоотречению, и ему пришлось уступить. Реквизит, естественно, тайком тащили из дома — кто подсвечник, кто отцовский сюртук, кто простыню для» занавеса». Образ Маккавея, по идее автора, объединял в себе два начала: духовную силу и воинскую. От состояния полной немощи и слабости в начале пьесы, он поднимался до вершины героизма.
Двенадцатилетний Шлемка трактовал ее как роль — близнецы, где в одном герое как бы сочетаются два противоречивых, взаимоисключающих начала. И он не только понял свою роль, но и сумел донести собственную трактовку до зрителя. Это в двенадцать‑то лет! Заключительные слова Иегуды, обращенные к Богу:«… И передал сильных в слабые руки», он не промолвил, а пропел на мотив молитвы» кадиш». А. Штейнберг вспоминает, что впечатление от его игры было грандиозное. Зал сначала замер, а потом грянуло неистовое» браво!»
Так развлекались двенадцатилетние подростки в маленьком уютном Двинске. Но случалось, что в их ученые забавы врывалась неожиданная стихия в виде цирка. Когда пестрые фургоны с кружевными занавесками появлялись на дороге, а наутро на городской площади вырастал полотняный шатер, занятия в хедере моментально отходили на второй план, и центром внимания становился цирк с его чудесами. Ефсйка вспоминал, каких трудов стоило братьям добиться согласия родителей отпустить их в цирк. С разрешения родителей они, возможно, и в самом деле посетили цирк лишь один раз, и то в сопровождении старшего брата Моисея.
Ефейка, как дисциплинированный сын, больше и не пошел, зато его Шлемка не пропустил ни единого представления. Пробирался он обычно зайцем, задолго до начала представления вместе со своим приятелем, так же как и Шлемка завороженным колдовством, происходящим на арене.
День был насыщен до предела. После занятий в хедере, друзья репетировали номера, которые видели накануне, а вечером опять спешили в цирк.
Спустя короткое время, Шлемка довольно свободно танцевал на лопатах и с большим успехом исполнял диалог кошки с собакой.
В доме у них животных не водилось, ибо от них, как известно, одна зараза. Правда, временами забегала хромая дворняжка по имени Мирта, и бывало даже, что ее находили спящей в Шлемкиной постели, но случалось это редко и кончалось для Шлемки большими неприятностями.
Иногда, в послеобеденные часы, когда мать и тетушка мирно сидели в гостиной за книгой или вышиванием, а отец, по обыкновению, не выходил из своего кабинета, углубившись в изучение Талмуда, за дверью вдруг раздавался странный звук, напоминающий звук лакающей молоко кошки. Мать в панике распахивала дверь и натыкалась на Шлемку, который, видимо, проверял на родителях свои способности в звукоподражании. Правда, отцу он старался в этих случаях на глаза не попадаться.