Никто не понимал, что это — театр ли, искусная пропаганда, политическая речь, или в этом прозвучала сама трагическая действительность?
Солсмон Михоэлс был больше чем трагический актер. С нами за столом сидела глубоко трагическая личность».
Михоэлс бесспорно обладал талантом дипломата. Борьба евреев на советских фронтах и в партизанских отрядах давала ему право с уверенностью выступать перед этими беззаботными людьми, собравшимися у стола. С другой стороны, самим фактом своей поездки, он был поставлен в тяжелое и двойственное положение, и не раз возникали сложные и провокационные ситуации, из которых нужно было выходить. Он с честью выполнил свою историческую миссию. Несмотря на всю противоречивость положения, он придерживался четкой и недвусмысленной позиции во всем, что касалось евреев и их будущего, и это несомненно сыграло свою роль, когда для Михоэлса наступил час расплаты.
Однако, всего этого отец нам так и не рассказал, ибо постоянно ощущал на себе» бдительное око». Мы даже познакомились с одним из его» телохранителей», который, как это ни смешно, носил фамилию Оков.
Только здесь, в Израиле, мы, например, узнали от маминого племянника, ныне крупного израильского дипломата А. И., что Михоэлс, встретившись с ним в гостинице в день их отъезда в СССР, улучил момент, когда они оказались наедине и принялся горячо уговаривать его перебраться в Палестину. Но и об этой встрече отец предпочел умолчать, ибо прекрасно понимал, что для нас безопаснее не знать о» родственниках за границей».
Зато его впечатления о театре в Америке были чрезвычайно обстоятельные, интересные и неожиданные. Ведь нам, жившим за» стальной завесой», казалось, что там, за океаном, при их свободе, развитой технике и всеобщем изобилии, театр должен воплотить все лучшее, что до сих пор знала сцена. Да простят нам нашу глупость и наивность, ведь мы и в самом деле все дурное приписывали тому строю, при котором жили. Да и как могло быть иначе? Как могли мы, из своей наглухо запертой клетки, не идеализировать абсолютно недоступный и потому такой розовый мир? Однако, по рассказам отца и по сохранившимся записям оказывалось, что все далеко не так прекрасно и гладко, как нам хотелось бы верить.
Вот как описывает он свои впечатления об американском театре.
«… И вот вы попадаете в Америку, во Флориду. Субтропики, курорт, огромный город Майами. А театра нет. Зато когда вы попадаете в Вашингтон, то обнаруживаете замечательное здание театра. Но труппы нет и тут. Изредка только из Нью — Йорка приезжают гастролирующие труппы.
Можно даже сказать, что отсутствие театров — это характерная подробность, с которой мы сталкивались на протяжении почти всего пути (…). Только на Бродвее в Нью — Йорке действительно огромное количество театров. Но действуют там следующие законы: постановка должна обойтись как можно дешевле, ведь никогда неизвестно, принесет ли спектакль прибыль. А потому, как правило, жалкое декоративное оформление.
(…) В каждом спектакле есть своя» звезда», так как постоянно действующих трупп нет. Кончили ставить данный спектакль, и труппа распалась, так что там театр не может накапливать свои традиции, не может иметь свое, ему одному свойственное лицо».
В справедливость его наблюдений мы поверили только очутившись» за границей» через тридцать лет после того, как покинул ее отец.
До поездки в Америку Михоэлс покидал СССР лишь тогда, когда совершал с театром турне по странам Европы.
За зти годы многое изменилось. Как на Западе, так и в Советском Союзе. Изобретены совершеннейшие средства массового уничтожения, множество людей отправились на тот свет по дороге в космос, первый человек ступил на Луну, а в театре все так же» постановка должна обойтись как можно дешевле… театр не может иметь собственное, ему одному свойственное лицо».
Как известно, театральная Россия переживала в двадцатые годы такой расцвет, какого не знала история театра. Режиссеры — Станиславский, Вахтангов, Мейерхольд, Грановский, Таиров — создавали новые, отличные друг от друга спектакли, используя все те возможности, которые им давала поначалу советская власть.
Михаил Чехов писал в своих воспоминаниях о Мейерхольде: «Мейерхольд знал театральную Европу того времени. Ему было ясно, что творить так, как он хотел, как повелевал ему его гений, он не мог нигде, кроме России».
Знал это и Михоэлс. Знал, как актер — мыслитель, актер-философ, актер — автор, для которого его образ, его герой являлся средством выражения его раздумий, его этического и гуманистического кредо.
В те годы антисемитизм в России еще не ощущался. На местах он, возможно, потихонечку тлел, но не подогреваемый» сверху», никак себя не проявлял. Михоэлс, как и большая часть интеллигенции того времени, считал что с этим покончено навсегда. Тридцатые и сороковые годы доказали, как жестоко он ошибался.
Утром, после ночной сутолоки, когда отец торжественно готовился к первой, после возвращения встрече с труппой, вытряхивая из чемоданов подарки, я вдруг заметила, что он слегка прихрамывает на правую ногу.
—Что это? Что случилось?
—Это целая история, потом расскажу, — отмахнулся отец, и мы отправились в театр.
Шел конец сорок третьего года. Во время войны и эвакуации люди продавали или обменивали на хлеб имеющееся у них добро. Большинство вернулись в обносках. Представляю, как больно было отцу увидеть своих старательно принарядившихся актеров. Не знаю, кто был больше взволнован, актеры или Михоэлс, для которого после всего увиденного и услышанного встреча со своей паствой осмысливалась совершенно по — иному.
После бурных оваций, объятий и слез воцарилась тишина, и отец, медленно закурив, с улыбкой произнес: «Ну вот я и дома». Затем началась раздача подарков. По — моему, папа не забыл никого, включая рабочих сцены и» ди гутэ Гутэ», которой он привез ортопедические ботинки 41 размера. Она потом рассказывала, что проносила их в лагере ни от кого не скрывая, что привез их ей» сам Михоэлс»(за» контрреволюционную» связь с которым она и сидела). Раздача подарков сопровождалась бесконечными поцелуями, невообразимым шумом, вопросами: «А Чаплина видели?», «С Шагалом встречались?», «Как выглядит Эйнштейн?»
— Вот управимся с этим важным делом, — отвечал отец, указывая на еще не розданные подарки, — и тогда я буду рассказывать. Времени впереди у нас достаточно. Ведь насколько я понимаю, никто из вас в ближайшее время никуда не собирается.
Наконец кто‑то из актеров обратил внимание, что Михоэлс прихрамывает.
— Что‑нибудь серьезное, Соломон Михайлович?
— Не то чтобы очень серьезно, но пришлось некоторое время походить на костылях и покататься в кресле на колесиках.
И тут мы впервые услышали, что произошло.
На одном из митингов, сейчас уже не помню точно где, кажется в Чикаго, где присутствовало больше пятидесяти тысяч человек, Михоэлс рассказывал о фашистских злодеяниях (тогда это еще мало кому было известно, а американские евреи пребывали вообще в состоянии полного неведения).
Стояла напряженная тишина, лишь время от времени мелькали носовые платки и раздавались всхлипывания. На заключительных словах: «Евреи! Как можете вы быть равнодушны, когда ваших братьев уничтожают, и в любой момент каждому из вас может грозить та же участь?!» — среди публики поднялось невообразимое волнение и часть хлынула на деревянную трибуну.
Тысячи людей обнимали его, пожимали руки, и он вдруг почувствовал, что трибуна под ним рушится, и он летит вниз» одной ногой». В первое мгновение он даже не почувствовал боли, только казалось что» пятка повисла в воздухе».
После первых минут паники вызвали» Скорую помощь», и Михоэлс оказался в госпитале, где провел довольно много времени. Весь остальной путь по Америке он проделал на костылях. Оказалось, что у него разрыв сухожилия.
Уже здесь, в Израиле, Мейер Вайсгаль впервые рассказал нам, как Михоэлс встретился во время своего пребывания в больнице с Хаимом Вейцманом, большим другом Вайсгаля. Однажды, когда Михоэлс остался один, так как Фефер отправился на какое‑то выступление (даже в госпитале его не оставляли), Вайсгаль и Вейцман приехали за Михоэлсом и, заплатив дежурной, «выкрали» его на целую ночь. В начале вечера, как говорит Вайсгаль, отец был очень напряжен, мало говорил, видимо опасаясь, что его исчезновение может быть обнаружено — и что тогда? — но, постепенно, как‑то отошел, успокоился, и у них состоялся весьма знаменательный разговор. Больше всего поразила Вайсгаля внезапная откровенность, с которой заговорил Михоэлс на самые» крамольные» темы. Хотя, как известно, в тот период антисемитизм в России, если не считать отдельных локальных вспышек, еще не стал частью государственной политики, отец смотрел на вещи крайне мрачно. Он сказал тогда: «У еврейской культуры в России нет будущего. Сейчас нелегко, но будет еще хуже. Мне много известно, а еще больше я предвижу».