Ах, где же вы, дни весны,
Сладкие сны,
Юные грезы любви?
Евгения узнала «Элегию» Массне, успев про себя отметить, что у Ежика весьма приятный баритон и слух есть.
— Я все понял, — сказал Герман. — По показаниям охранников Мокрухтин, посещая могилу матери, оставлял их у ворот, садился в ограде на скамеечку и плакал, слушая музыку. И похоронить себя завещал рядом с матерью и играть при погребении «Элегию» Массне, которую любила покойная.
— Абсолютно с вами согласна, — подхватила Евгения. — Но про элегию Соколов не знает, потому что в уголовном деле мелодия не названа, и архив в двери он не нашел, а там как раз и была копия завещания. Подлинник, естественно, находится у людей Мокрухтина, и они, исполнив последнюю волю покойного, должны получить архив. У нас есть время только до похорон. Завтра с утра — на кладбище.
Герман хотел сначала Евгению не брать, но потом передумал, решил, что это неразумно. Мало ли какие сюрпризы там ожидают, а времени у них — только сутки. Еще одна голова не повредит. Поэтому он протянул ей парик:
— Одевайтесь.
Евгения, помня Таечку, ярко накрасила губы, посурьмила брови, ресницы, натянула на голову черный парик — и превратилась в какую-то чумичку. В таком виде не то что Соколов — мать родная не узнает.
На кладбище приехали рано, чтобы поспеть к открытию. У ворот, как обычно, толпились нищие; стояли, смотрели в нетерпении на ворота, ворчали — когда же откроют?
Герман с Антоном были одеты подобающим образом: мешковатые пиджаки не по размеру, неотутюженные, обвисшие брюки. Словом, под стать Евгении. Поэтому в толпе нищих они особенно не выделялись, чем вызвали справедливые подозрения обитателей здешнего региона. Чужие вторглись на их территорию и грозили их потеснить.
— Ты где хочешь сесть? — спросил седой косматый мужик, подступая к Евгении. — Ишь, губы накрасила! Иди отсель!
— Пап-паша! — рявкнул на него Антон и поднял за шиворот.
Нищий заверещал, засучил ногами, и только Антон его опустил, как ноги мужика сами побежали, унося на себе их владельца.
Ворота открылись. Толпа разошлась занимать места у доходных могил, а троица не спеша побрела по кладбищу.
Вот и могила Мокрухтина: уже вырыта, яма зияет, ожидая постояльца.
— Антон, прикрой нас, — огляделся Герман.
Антон встал у стены колумбария и оттуда наблюдал за обстановкой. Вокруг никого пока не было по причине раннего утра.
Герман вынул из кармана плеер, открыл железную калитку ограды, сел на скамейку, нажал клавишу. Полилась мелодия Массне в исполнении Шаляпина. Евгения стояла снаружи у решетки. Оба озирались по сторонам, оглядывали деревья, соседние могилы, кирпичные стены — они здесь сходились углом, — и ничего не происходило. Стихли последние такты элегии, и Герман сказал:
— Вот вам и подводная лодка.
Евгения села рядом с ним, посмотрела на зияющую яму и попросила:
— Дайте-ка плеер мне.
Вновь зазвучала «Элегия». Евгения размышляла под пение Шаляпина.
Со стороны Антону казалось, что двое скорбят. Значит, и посетителям так должно показаться, если таковые появятся. Музыка чуть долетала до него.
Евгения слушала, склонив голову.
«Итак, похороны, — думала она. — Народу много. Весь уголовный бомонд. Окружили могилу. Исполняя волю покойного, и грает духовой оркестр. Вот! Оркестр!» — Евгения встала:
— Пойдемте.
Они вышли из могильной ограды и направились к Антону. Евгения снова включила плеер, поднесла его вплотную к нишам и пошла вдоль стены. Один ряд, второй, третий — мелодия кончилась. Евгения растерялась: неужели она ошиблась?
И вдруг из стены прозвучал аккорд:
— Да-дан!
Дверца ниши прямо напротив могилы Мокрухтина откинулась так неожиданно, что Евгения еле успела отшатнуться, чуть не получив по лицу. Герман бросился к ней, сунул руку в ячейку колумбария и вытащил урну.
Праха в ней не было. В вазе, похожей на греческую амфору с двумя ручками по бокам, лежали документы. Герман вынул их и стал рассовывать бумаги по карманам. Пустую урну вернул на место.
Дверца ячейки защелкнулась; операция по изъятию архива была завершена.
Уже уходя, Евгения оглянулась на нишу, в которой лежали документы; под ней не было эмалированной таблички, как под остальными. Прямо на чугунной литой дверце читалось:
«Беляев Аркадий Николаевич. Член РСДРП(б). 1889–1930»
Мокрухтин выбрал все точно: и нишу рядом со своей будущей могилой, и дверцу, которую не своруют, потому что она именная, и Аркадия Николаевича, который умер так давно, что родственники его рассеялись по стране, если вообще таковые были. Раз кремировали, их могло и не быть. Хоронил профсоюз или партячейка, на заводе отлили чугунную дверцу, закрыли, на том и забыли.
Мокрухтин высыпал прах члена РСДРП(б) на землю, а ветер и дожди довершили дело.
К выходу Евгения повела их другой дорогой — мимо могилы матери и бабушки. Она чуть замедлила шаг, повернула голову к памятнику и одними губами едва прошептала:
— Спасибо.
Никто ничего не услышал, кроме, конечно, Германа. Но он и виду не подал, только про себя отметил: Ильина Вера Васильевна — мать, а Ильина Анна Петровна — бабушка, та самая, которая дворянка. Теперь они будут покоиться на одном кладбище вместе с Мокрухтиным. Такой парадокс!
По дороге на дачу Антон сказал:
— Ну конечно! Как я раньше не догадался! Все зависит от силы звука. Плеер — это вам не оркестр. Поэтому она и не открылась.
Евгения лишь улыбнулась: хорошая мысля приходит опосля.
Евгения долго не могла уснуть, все ворочалась в кровати, переживая события ушедшего дня. Наконец встала, оделась, спустилась по лесенке вниз и села на крылечке.
Антона и Германа целый день не было; забросив ее на дачу, они исчезли до вечера. Евгения догадывалась, чем они занимались: изучали архив Мокрухтина.
Вечером мужчины появились — веселые, радостные, сели за стол на кухне, разрешив Лентяю лечь рядом с ними, по очереди наклонялись и трепали его за холку, всячески выражая ему свое расположение, как будто это он нашел архив. Евгения думала, что это в общем-то правильно — не станут же они ее трепать за холку? Но про архив ей ничего не говорили, а она не спрашивала, хотя и умирала от любопытства.
«Может, от этого и бессонница? — думала она, глядя на темный сад, проколотый светом звезд. — Тогда попробуем проникнуть в архив силой мысли».
Водолаз черным шаром раздвинул, шурша, траву, подкатился к ногам и расплющился — лег. От него резко пахло полынью. Евгения сразу поняла, в каком углу сада он возился. Так неужели она не догадается, что в архиве?
«Ну, во-первых, там все подлинники договоров с различными фирмами. Цена им — миллион. Во-вторых, два договора с Зинаидой Ивановной. Их стоимость, конечно, намного меньше, но для самой Зинаиды Ивановны они бесценны. А вот видеокассет там нет», — это она отметила, когда Герман рассовывал бумаги по карманам.
Но она видела какие-то фотографии.
«На снимках, скорее всего, Соколов — анфас, в профиль и в разные периоды жизни. Неужели это так обрадовало Ежика? В принципе он знает, что Михаил Михайлович — это Олег Юрьевич. Для Ежика установить, кто такой Олег Юрьевич, несложно. Отчего же так много ласки получил Лентяй? Ежик даже косточку из борща вынул и дал ему».
— Лентяй, а Лентяй, — потрепала она пса за холку — ты почувствовал, как тебя сегодня любили?
— Ррр…
— А знаешь почему? Потому что ты нашел нечто, что важнее даже косточки из борща. Не станут же они так сиять только оттого, что убрали Соколова? Нет, Соколов жив. А они сияют. Значит, дело не в Соколове.
— Ррр…
Сдавленный смех раздался за спиной Евгении; Герман слышал, как она вышла из комнаты, выглянул из открытого окна — женщина сидела на крылечке, — как тогда, на ее даче. Он тихо спустился и сел на ступеньку повыше — так тихо, что она, занятая своими мыслями, ничего не услышала, хотя он находился в метре от нее.