Я знал, что происходит что‑то необычное, так как в те дни даже колокольчик звучал глуше в руках Ортензии. В течение долгих недель я спускался во двор, надеясь встретить ее, но все было напрасно; там я предавался размышлениям и строил тысячи догадок, в конце концов придя к выводу, что Ортензия больше мной не интересуется, ведь на самом деле она любила дядю Либерио, с которым я ее застал однажды, когда они обнимались и целовались. Как‑то вечером я высунулся в окно, раздумывая обо всем этом, и сквозь слезы первой любви увидел, что Ортензия и директор моего коллежа о чем‑то горячо спорят в углу патио. Ортензия молча плакала. Вдруг она с быстротой молнии вскинула руку и отвесила монаху пощечину, а потом убежала. Вечером за ужином, на котором присутствовал, как то бывало нередко, и сей священнослужитель, лицо дяди Альфонсо казалось еще более суровым, чем обычно. Вероятно, из‑за ужина их разговор остался неоконченным и последнее слово не было сказано, потому что в припадке внезапной и явной ярости хозяин крикнул Сегунде: «Пусть она убирается отсюда, дай ей немного денег, и пусть убирается! Я потаскух кормить не буду!»
Больше я ее никогда не увижу. Идет дождь. Дождь обрушивается на серый двор. На коричневатой воде пруда, который опустеет через два дня, плещутся под дождем утки.
Несколько месяцев спустя — я уже не жил дома, потому что поступил в университет, — от домашних пришло известие, что бог покарал Ортензию по заслугам, так как, по их словам, от бесконечной справедливости вечного судии не уйдет ни один из тех, кто нарушил его священные заповеди. По рассказам, кара божья заключалась в том, что Ортензия родила не ребенка, а какого‑то уродца, которого сама и задушила подушкой, за это ее посадили в тюрьму, где установили, что она сошла с ума.
По правде говоря, мне трудно описать поведение Клариной горничной, особенно после того, как супруги решили жить порознь, в отдельных комнатах. Да, с тех пор эта женщина начала вести себя как хозяйка, а не как служанка, хотя это вовсе не означает, что она в чем‑то ущемила права остальных обитателей дома. У каждого из пих было определенное положение, и, возможно, она запяла именно свое место. Эта особа не скрывала презрения к мужу любимой госпожи, из‑за чего не раз у нее бывали стычки с Педро Себастьяном, хотя должен признаться: я не убежден в том, что их вражда проистекала из непримиримости их кумиров.
Когда изувеченный легионер и горничная встречались, он вечно отпускал ей непристойные любезности и показы — вал свой пистолет, с которым не расставался, опа же, не отвечая на его слова, высокомерно вздергивала подбородок, словно говорила: «Прочь, свинья». И Педро Себастьян разражался громовым хохотом словно ненормальный.
Иногда Клара и ее горничная роскошно наряжались, причем хозяйка без всякой меры обвешивалась украшениями, сиявшими изобилием жемчугов и драгоценных камней, к которым у нее вдруг проснулась неуемная страсть, и она постоянно покупала новые, отдавая соответствующие приказания служанке. Обе женщины, обхватив друг друга за талию, часами бродили по всему дому, словно это был цветущий парк и место веселых гуляний; они беспечно болтали и смеялись, как молоденькие девушки, мечтающие обрести кавалеров, которых у них пока еще нет. Однажды во время такой прогулки они очутились на кухне, где застали Педро Себастьяна, который, как обычно, слушал по радио музыку и подпевал. Женщины обратились к нему с такой подчеркнутой любезностью, что стало ясно — они хотели от пего чего‑то, о чем просить им было очень трудно. Наконец горничная, сладко улыбаясь, подошла к легионеру и сказала, что сеньора и она сама хотят попросить его о большом одолжении, это касается ночного шума, оп определенно становился все громче, так что обе они не могут спать, — одним словом, пора разузнать, в чем тут дело, хотя, возможпо, все это пустяки, но ведь вполне вероятно, что здесь кроется какая‑то опасность. И пора кому‑нибудь этим заняться. Педро Себастьяп, который до сих пор ни о каком шуме не подозревал и поэтому не мог понять их волнепия, спросил, правда ли это, на что горничная, нагнувшись к уху легионера, тихо сказала: ей самой, мол, ничего такого не кажется, хватит и того, что хозяйка его слышит; потом она попросила, чтобы он, ну пожалуйста, спустился ночью в подвал и попытался выяснить причину этого шума. Легионер нагло заявил, что такая работенка требует НсГ=-~ грады, и горничная, подходя к Кларе, покраснела, как мак. Тогда Педро Себастьян кинулся на служанку, одной рукой крепко обхватил ее, а другой, бесформенным обрубком, стал щупать ее грудь, как сумасшедший он искал ртом губы женщины, которая выворачивалась и в то же время говорила: «Теперь ты знаешь, чего я хочу, думаю, что знаешь». Клара рассвирепела, она осыпала его ударами и кричала: «Свинья, свинья! Помогите!»
Педро Себастьян нес в доме очень важную службу, которая отнюдь не сводилась к тому, что он играл роль шута по приказу своего господина; все свои обязанности он исполнял с тщательностью и рвением, целиком и полностью проистекавшими из того, что своим спасением оц был обязан Альфонсо, благодаря которому он, получив столько pan, снова мог стать человеком. Без Альфонсо оп, вероятно, просто не выжил бы. Когда происходило что‑то, способное нарушить спокойное течение дней, Педро Себастьян вытаскивал свой пистолет и, потрясая им, объявлял: «Я предупреяздаю, если кто против допа Альфонсо пойдет, я его пристрелю! За дона Альфонсо я жизнь положу! Берегись!» Так оно и было. Не забыв истории с кухаркой — отравителышцей, Альфонсо велел своему любимцу пробовать все блюда и напитки, которые подавались к столу, с тем чтобы не повторилось — хотя это и маловероятно, но возможно — нечто подобное, только с мепее счастливым концом, ведь тогда, собственно, ничего не произошло; Педро Себастьяну было также поручено наблюдение за теми, кто имел доступ к запертым шкафам, дабы никто не мог украсть продукты или что‑нибудь другое. Эти обязанности, которые он считал — и, быть может, справедливо — почетными, породили вражду к нему у остальных слуг, за которыми он следил с яростью голодного пса, а в особенности у Сегунды, так что они частенько схлестывались в жарких перепалках, по он всегда побеждал ее главным, по его мнению, аргументом: с гордостью он бросал старухе, что он не слуга, а нечто совсем иное, он ведь ел то же, что хозяева, и там же, где они, а Сегунда, как ни верти, служанка, и ничуть не больше.
Он был прав. Когда обед кончался и мы расходились по своим делам, Педро Себастьян устраивался в кресле моего дяди и поглощал все, что оставалось, услаждая уже свой собственный слух теми же заунывными песнями, которыми раньше доканывал пас. Его вопли громыхали учетверенным эхом по всему дому иногда до самого вечера. Он напивался до потери сознания, и только оклик Альфонсо мог тогда верпуть его к действительности.
В той кухне, конечно, было гораздо больше всякой всячины, там скрывалось намного больше того, что можно было увидеть. Меня, например, всегда преследовало странпое ощущение, что в этих стенах толпилась масса слуг, которых видеть было нельзя, — слуг, в чьем сущест вовании, по — моему, не было никакого сомнения, хотя я их никогда не видел, но представлял себе, как они следят за каждым человеком, за каждым словом, за каждым жестом из‑за запертых дверец полок и шкафов. У меня никогда не хватало духу открывать их, но легко было вообразить, что за одной из них скрывается камера пыток, где Педро Себастьян немилосердно избивал тех, кто стащил немного еды, тех, кто ворчал на хозяев или на него самого, тех, кто безуспешно пытался бежать, как не раз пробовал Овидио, или бедную Ортензию, когда стало известно о ее беременности, кухарку, которая однажды отказалась объяснять, почему она плачет. Больше того, я совершенпо ясно слышал, как истерзанные жертвы молили своего истязателя: «Я больше не буду, клянусь, я больше никогда не буду». И в самом деле после катастрофы среди мусора нашли больше трупов, чем, как предполагали, было в доме народу, а также обнаружили странные приспособления, назначение которых легко определили: то оказались орудия пыток. Понятно, что в те времена я мог только догадываться об этом. Мне нужно было слишком долго ломать себе голову, чтобы однажды понять: все мы, сколько нас ни было, жили как пленники, одни в плену у самих себя, другие — у остальных, и все без исключения — в плену у чего‑то, чему не подберешь определения, но что иногда воплощалось — а почему бы и нет? — в ночных шумах, так тревоживших Альфонсо и Клару.