— Почему ты уехал из России? — спросила Мэри, когда они остались одни. — Ты очень бедствовал там? Не мог найти работу?
— Нет, все не так, — охотно ответил Огарев, думая, что объяснить очень просто. — У меня было очень, очень много денег, Мэри. Куда больше миллиона, должно быть. — И, заметив недоверчивую улыбку, промелькнувшую на губах ее, добавил торопливо: — Я клянусь тебе всем самым дорогим мне на свете, ну зачем я стал бы тебя обманывать.
— Ты разорился! — просияла она, — Да? Разорился и поехал искать счастья сюда?
— Это не совсем так, Мэри, — медленно сказал Огарев. — Я действительно тратил деньги, не считая, проделывал разные опыты, но не с целью разбогатеть, а главное, главное — знаешь, ну никакого отношения деньги к моему отъезду не имели.
Она молчала, вопросительно глядя на него.
— У тебя очень милое лицо, Мэри, — сказал Огарев. Она улыбнулась ему и долго смотрела на него с этой сияющей улыбкой, от которой множество морщин бежали от ее глаз и вдоль носа и почему-то совсем не старили ее. А потом улыбка сбежала с лица, и она сказала:
— Не понимаю. Пожалуйста, объясни мне, если это не тайна. Может быть, ты заговорщик, да?
— Тоже нет, Мэри, — пожал Огарев плечами. — Я попробую тебе объяснить. Видишь ли, я писатель, поэт, я пишу стихи, статьи, хотел бы писать книги.
Она серьезно и важно кивнула головой, что понимает. И тут он вдруг отчетливо, стремительно понял, что ничего, ничего он ей не объяснит. Хотел писать? Разве не мог? Выпускать? Но стихи печатались, по журналам их было множество, книжка вышла летом после отъезда, а другие, неподцензурные, он мог печатать за границей. Черт возьми, тогда в России все выглядело так беспробудно и беспросветно и все, все мысли и планы воедино сходились, будто в фокус: уезжать. Герцен? Но, положа руку на сердце, разве он ехал только из-за него? Конечно, нет. Что такое? Что за глупости, почему же он уехал, в самом деле, он, с головы до ног, от кончиков ногтей до кончиков волос русский, без России жизни себе не представляющий?
— Душно, — проговорил он вслух. — Это необъяснимое состояние, милая Мэри. Душно.
Она смотрела, не кивая. Он почувствовал, что начинает злиться. На кого? Только на себя и можно злиться. Он сообразил вдруг, что давно и невозвратно исчезла, испарилась, будто и не было ее вовсе, та ненависть, которая питала в России всю его жизнь и все его поступки. Ненависть ко всем несообразностям российской жизни, к произволу одних и бессильной покорствующей апатии других. Ненависть к болотному, гнилостному застою, которого он был свидетелем и который доводил его, бывало, чуть не до скрежета зубовного. Были теперь только тоска, любовь, жажда любой ценой помочь стране, которую сейчас, отсюда, воспринимал как одно целое, родное и попавшее в многовековую беду. Он сказал мягко:
— Мэри, а вообще ты что-нибудь знаешь о России? Она неуверенно кивнула головой и сказала медленно:
— Очень холодно у вас везде, и царь всех казнит.
Огарев расхохотался в голос. Мэри сперва посмотрела на него с неудовольствием, но тоже поддалась заразительному его смеху. Потом он замолк, отер набежавшую слезу и подумал, что давно уже не смеялся так легко и открыто, и благодарно поцеловал Мэри.
— Знаешь, Мэри, на самом деле Россия мало отличается от Англии. Только у нас, дружочек, до сих пор рабство. Это невозможно рассказать, это надо знать и видеть. Человек страшен, когда владеет другими людьми, просто страшен, милая Мэри. А тот, кто свободен, тоже не во всех своих поступках волен. Достаточно ему написать, например, что-нибудь, несогласное с действиями власти, и на него обрушивается масса бед, ломающих его жизнь, — ссылка, тюрьма, каторга. Даже за знакомство с такими людьми, и то можно пострадать, словно ты сам преступник. А жаловаться некому, кара идет не от закона, а сверху… Слушай, ведь я ничего тебе этим не объясняю.
— Почему же, — сказала Мэри вежливо. — Но ведь можно не нарушать, если знаешь, чего нельзя.
Огарев задумчиво улыбнулся. «Черт побери, а чего все это стоит, если я не могу ничего объяснить? — подумал он. — Нет, не все же так просто. Надо по порядку. О воле для крестьян? А как объяснить это сложное чувство собственного рабства, недавно еще такое острое, а сегодня лишь блеклое воспоминание?»
— Знаешь, Мэри, ты поверь мне на слово, — неуверенно сказал он. — Человек, в котором живет человек, ему в России душно, унизительно, скучно и невыносимо тяжело. Это как климат, как погода, вся душа начинает пропитываться унижением, скукой и бессилием что-либо изменить. Понимаешь, в России, как только начинаешь думать иначе, чем большинство, жить становится невозможно… Слушай, я говорю что-то совершенно не то. Удивительно, как я ничего не могу тебе объяснить.
— А знаешь, — сказала Мэри, — ты ведь мне уже многое объяснил. Если такие люди, как ты, — враги тому, что делается в вашей стране, то я уверена, что там делается неладное. Но когда-нибудь ты объяснишь мне получше, ладно?
— Ладно, — ответил Огарев. — Я обязательно постараюсь объяснить.
Это было его единственное обещание Мэри, которое он оставил неисполненным. Последующая близость их длилась около восемнадцати лет. Мэри похоронила Огарева. Он вырастил и воспитал ее сына, который обожал его и не называл отцом только оттого, что ему все в свое время рассказали. И все восемнадцать лет, что прожила с Огаревым (очень счастливо), Мэри Сатерленд боготворила его, не понимая. То, что так легко облекалось у него словами, когда он писал для русских, так и оставалось непонятным очень неглупой английской женщине. И с годами Огарев стал думать, что, наверно, это естественно, коли так, уже и ничего не пытался разъяснять.
Впрочем, это и не надо было Мэри. Все, что делал ее муж, заведомо представлялось ей в ореоле непреложной справедливости и правоты.
2
Если на истории страны (а вернее — когда, ибо явление это непрерывно) сказываются явственно и ярко идеи и дела крупной, выдающейся личности, то впоследствии, в описаниях и обсуждениях прошедшего периода, образ этого человека, естественно, оказывается в фокусе внимания. Рядом с такой личностью, однако же, существует всегда множество других, оказывающихся в тени незаслуженно — и не столько по делам своим (бывает, не случилось крупных дел), сколько по острой характерности, с которой воплощают они в себе психологические особенности времени. Нескольких таких людей, равно удаленных от центральных фигур времени, нам здесь никак не опустить ради полноты и точности описания.
Один из них — человек судьбы кристальной и трагической, Артур Бенни. Ему казалось, что он участник освободительного российского движения, тогда как на самом деле колесо этого движения просто переехало его жизнь безжалостно и бесповоротно. Он, правда, если соблюдать точность скрупулезную, не был обойден вниманием: целых две книги написаны о нем, а статей — куда больше. Но сама тональность и книг и статей говорила о его второстепенности, более обвиняя или сожалея, нежели воздавая должное характерной по своей цельности фигуре.
Артур-Иоганн Бенни, сын провинциального пастора из местечка Томашова Царства Польского Российской империи. Младше Огарева и Герцена на целых двадцать семь лет: сорокового года рождения. Погиб в Италии тридцати лет от роду (даже не было еще, кажется, тридцати), сражаясь в армии Гарибальди.
Отец его, маленький пастор маленького прихода, полунемец-полуангличанин, волею неизвестной судьбы заброшенный в польское местечко (женатый, кстати, на англичанке, и домашний язык — английский), более всего на свете обожал классику и античность. Любовь эта рано передалась трем его сыновьям, а на впечатлительном Артуре сказалась более всего. Отец разговаривал с ним часто и подолгу, и мальчику попеременно западали в душу рассказы то о Спарте, то об Афинах, то о Риме, смешиваясь с рыцарскими романами. В большом саду они с братьями играли в спартанцев: ходили с оружием, пытаясь не расставаться с ним, как и полагалось доблестным воинам, даже во время еды и ночью, несмотря на протесты матери. Долго обсуждали, стоит ли убивать детей, родившихся болезненными и слабыми; отражали превосходящие силы врага, не покидая боевого места. Средний по возрасту Артур однажды целый день носил за пазухой кота, надеясь, что тот, как лисенок древнему спартиату прогрызет ему живот и он не издаст ни звука. Потом отец вдруг обращал их внимание на то, что казарменная воинственная Спарта не дала миру ни одного крупного мыслителя и что лучшие скульпторы и поэты были все из Афин, города древней демократии. И братья начинали играть в афинян, часами беседуя, как умели, о мирах, о вечности и красоте. Играли они и в римлян, и в средневековых рыцарей, и ото всего этого юношеского сумбура осталось у Артура Бенни яростное пожизненное влечение к справедливости, честности и чистоте. Остались влечение и интерес (и способности обнаружились) к языкам и устройству общества, осталась жажда равенства и милосердия. Цельный, словно вычеканенный, характер (римляне), безрассудная готовность к жертвенности (спартиаты и рыцари), желание такого социального устройства, чтобы благоденствовали равно все (понятые по-детски афиняне). Первые удары жизнь нанесла ему в гимназии. Отец, много говоривший о разных странах, глухо и неохотно говорил о России. О том, что в России рабство, Бенни узнал только в гимназии. Там же он впервые узнал, что Россия насильно русифицирует Польшу, но жалости к Польше и любви к ней как своему отечеству, такой же горячечной, как у ровесников по гимназии, он не испытал, ибо ему не понравились многие черты впервые увиденных вблизи соотечественников. А ненависть, с которой относились они к «москалям», была ему непонятна, — отдельные люди не отвечают за дела государства. Одинокий, кончил он гимназию, проявил незаурядные способности к языкам, поехал учиться в Англию. Экзальтированность горячей его натуры до поры скрытой пружиной таилась внутри. Здесь сведения о его жизни разноречивы: то ли он вместо учебы стал работать секретарем у какого-то лорда, то ли в арсенале по ведомству военного министерства. Известно только, что зарабатывал много, запоем читал все, что попадалось под руку, жарко мечтал о каком-нибудь деле, чтобы захватило целиком и на всю жизнь. О знаменитом русском изгнаннике Герцене слышал он давно, видел его фотографии, мечтал познакомиться с ним, но не решался и однажды случайно встретился в книжном магазине. Бенни был приглашен в дом Герцена, стал там завсегдатаем, и жизнь его перевернулась мгновенно.