— За века, — быстро сказал Хворостин.
— А русский человек все на свете может куда быстрей, — горячо возразил Огарев. — Это я ведь сейчас, обратите внимание, только тем и занимался, что мужика мерзил. Но у него такая природная сметка, сегодня втуне пропадающая или обращаемая во зло и хитрость, такая готовность стать личностью, такая энергия, попусту на ветер испаряемая, что со счетов это никак не сбросишь. Все это я и надеялся развить.
— Школа? — полуутвердительно спросил Хворостин.
— Школа! — сказал Огарев, останавливаясь. — Конечно, школа. Химия, зоология, астрономия, физика, ботаника, русский язык, история хотя бы России. Три-четыре года с проживанием вне семьи…
— Представляю себе, — вставил Хворостин, — матери рыдали бы, как по покойникам.
— Три-четыре года с проживанием вне семьи, — настойчиво повторил Огарев. — Никаких наказаний. Телесных, я имею в виду. И только после этого воля. С обязательством столько же лет проработать кем угодно в родном крае. Э-э-э, подождите класть спичку. Я понимаю, вы хотите выложить целый куст выборов — ветвей, где я потерпел фиаско. Школу я открыть не успел.
— Но идея все равно зачтется, — Хворостин положил спичку.
— Кофейку бы, — попросил Огарев.
— Уверен, что он уже существует, — самодовольно сказал Хворостин и ухмыльнулся, как мальчишка. Катенька, скорее все-таки пожилых, нежели средних лет, как разглядел ее теперь Огарев, по звонку, которого как будто ждала, внесла дымящийся кофейник.
— Школу, словом, я не заводил, — продолжал Огарев, отхлебывая горячий кофе. — Составил уже план занятий, да никак не мог выписать учителей, потом любовь напала, после разорился. Но зато другое я успел, и теперь кладите спичку!
Хворостин послушно положил спичку, но игра эта ему, очевидно, уже слегка надоела, — он сидел, скорчившись, пол-лица упрятавши в ладонь, только глаза глядели пристально и жутковато. Он походил сейчас на одну из химер собора Парижской богоматери, о чем Огарев, разумеется, не преминул ему немедленно сказать.
— Хорошо бы так, батенька, — лениво протянул Хворостин, от лица ладонь не отнимая. — Такого воплощения ума и скепсиса больше нигде и не увидишь. Но прошу вас, продолжайте.
— Окончание близится стремительно, — сказал Огарев устало и отчего-то очень важно. — Идея была такая: человек скорее обретет достоинство, поняв цену своему труду. Заводы у меня были винокуренный и сахарный, но больше всего надежд возлагал я на писчебумажную фабрику. Господи, сколько же я с ней хлебнул!
— Знаете что? — вдруг неожиданно сказал Хворостин, отряхивая оцепенение. — Давайте-ка договорим после, а сейчас помянем неудобозабываемого императора Николая Павловича. Знаете ли вы, что в день его рождения бабушка Екатерина Великая отпустила из тюрьмы нескольких купцов, торговавших запрещенными книгами? Ну не дурное ли начало для будущего фельдфебеля?
— Вас погубит знание истории, — убежденно сказал Огарев. — Вы все знаете, вам неинтересно поступать.
— А вы только и делаете, что поступаете, — сказал Хворостин приветливо, — вам узнать не станет времени.
— Никакими шутками не удастся вам нас поссорить, — сказал Огарев упрямо, — потому что общаться в этой жизни нам осталась, может быть, неделя. — И он взглянул в застывшее бледное лицо Хворостина.
— Я все время об этом помню, — глухо пробормотал Хворостин.
7
Тот посетитель, он запомнился Ивану Петровичу Липранди так остро, словно врезался в его память, и оказался первым вестником всех несчастий, вскоре последовавших. Приехал не в своей, а в наемной карете, и Липранди эту предусмотрительность понял, едва глянув за окно кабинета. Появлению предшествовала записка с просьбой проконсультировать по нескольким вопросам, в которых достопочтенный Липранди заслуженно слывет глубоким специалистом. От записки пахло резкими и вкрадчивыми мужскими духами — не французскими, а восточными. Липранди знал отлично этот гаремный аромат, торговцы духами и специями рекламировали некогда его в Бухаресте как возбуждающий. Этими же духами пахло и от посетителя, когда он явился, с порога расточая любезности, светские незначащие слова и легкие шутки, которыми славился при дворе. Ведь они были ровесниками, об этом свидетельствовали и лицо посетителя, и старческая ухоженная шея, и все то, что о нем знал Липранди. Но странно, Липранди почувствовал себя рядом с ним безнадежно пожилым, неопрятно грузным, ломовым битюгом, случайно ставшим бок о бок с породистым беговым рысаком. Родовитость, сенаторство, светский лоск — все это не могло не впечатлять. Даже не знай Липранди ничего, сразу видно было, что собеседник — завсегдатай Аничкова дворца, что место его там, законное и естественное. А еще Липранди много был наслышан об оргиях в его загородном доме, куда возили будто бы модисток из швейного заведения, и о крупной карточной игре, и о расстроенном состоянии, и об огромных долгах, время от времени покрываемых непонятно откуда возникающими суммами, и о влиятельности при дворе, которой пользовался этот посетитель умело и расчетливо. По своему положению он мог просто вызвать к себе чиновника Липранди, но предпочел приехать сам, вежливо испросив позволения, и все было весьма значимо в подобном поступке.
Пока посетитель устраивался в кресле, закуривал, осматривался и улыбался располагающе, Липранди на мгновение предался игре, любимой им с ранних лет. Еще молоденьким подпоручиком завел он себе толстую тетрадь (было в ней уже около десяти тысяч выписок из трех тысяч книг на разных языках), где на первой же странице вывел: «О тождестве характеристических свойств человека с различными животными, как в отношении физическом, так нравственном и физиологическом». В нынешнем посетителе сразу и непреложно усматривалась гиена, очень крупная и очень умелая, и Липранди, как всегда это бывало в трудных случаях, установив тождество, успокоился и собрался для разговора. Тем более что уже с момента получения записки он отлично представлял, о чем пойдет речь, и понимал: посетитель столь же отлично знает — Липранди догадлив. Разговор предстоял нелегкий, ибо уступать собеседнику честный Липранди вовсе не намеревался.
«Интересно, — вдруг подумал он. — А ведь этот сановный гость, этот распутный старик при всех своих чисто мужских увлечениях и острых мужских духах чем-то очень напоминает дорогую, но доступную женщину. Есть какая-то потаскушья пластика в его повадках. Гиена. И какой чистый тип!»
Разговор должен был идти о деле некоего Клевенского, крупного чиновника, неумело укравшего казенные деньги и мгновенно растратившего их. Суд уже состоялся давно, Клевенского не изобличили, и, хотя все прекрасно понимали, что украсть мог только он, процесс шел вяло, доказательств сыскано не было, и Клевенского освобождали с порочащей, но ненаказуемой формулировкой «оставить в сильном подозрении». Однако государь распорядился возобновить дознание. Дело (спустя безнадежно много времени) передали в ведение Липранди, а тому картина стала ясна через два дня чтения протоколов и свидетельских уклончивых умолчаний. Клевенский не растратил, безусловно, им украденные казенные деньги — он просто выплатил свои карточные долги. Уже с год, как он играл в компании, сильно льстящей его чиновническому самолюбию. Шушера в этот дом не допускалась, и Клевенский попал туда случайно. Стал с некоторых пор проигрывать, решительно принялся отыгрываться, рисковал, потерял голову и однажды завяз целиком и полностью. Расплатился сгоряча казенными деньгами, а когда спохватился, спохватились и сослуживцы. Впрочем, скорее всего, кто-то из партнеров шепнул по соответствующему адресу. Зачем? Это выяснилось из рассказа самого Клевенского. Сбивчивого, искреннего, перемежаемого слезами. Он очень хорошо держался на прошедшем следствии, но против Липранди, безупречно расставившего сеть вопросов, не устоял. Он признался, что открыл партнерам, откуда были взяты деньги, попросил вернуть их под честное слово, что расплатится немного позже. Но партнеры пожали плечами и разъехались восвояси, а хозяин дома мягко сказал Клевенскому, что, по общему мнению, как это ни печально, но Клевенскому следовало бы застрелиться. И он поехал домой в полуобморочной решимости выполнить благожелательный совет. Однако вид горячо любимой жены и обожаемых детей отрезвил его, наполнив новым ужасом. Так он провел три дня в горячечных размышлениях: повиниться? одолжить? достать? А тем временем в управу благочиния, коей он так безупречно руководил до своей внезапной страсти, нагрянула неведомо кем присланная, как пожарный обоз спешащая ревизия. Правда, ему и тут объяснили, как надобно себя вести, и все было бы хорошо, не возобновись дело сначала, да еще порученное Липранди. Предстояли вызовы генерал-лейтенантов, сенаторов и тайных советников (распорядился лично самодержец, чтобы они по вызову приезжали), предстояли неприятности, разжалования, выговоры и скандальные разговоры.