Впрочем, самая судьба всех доверенных ему писем исчерпывающе говорит об Андрее Ивановиче Ничипоренке. Он набирал письма и бумаги, так высокомерно отмахиваясь от напоминаний о грядущем таможенном досмотре на границе, что снискал себе еще большее уважение. У всех оставалось впечатление, что он знает нечто, о чем не говорит попусту, но что обеспечивает ему надежнейший и спокойный провоз чего угодно. А на самом деле он (смесь Ноздрева и Хлестакова в одном лице) просто не задумывался над этим, упоенный произведенным эффектом. Самогипноз этот спал решительно и мгновенно, когда со своим спутником он оказался в зале австрийского таможенного досмотра по пути в Италию. Первым же поползновением и действием вмиг побледневшего и позеленевшего Ничипоренко было отдать толстенный бумажник с письмами своему тихому, скромному попутчику. Тот с удивлением отказался: ведь ему предстояло идти на досмотр. Тогда Ничипоренко, уже ни секунды не задумываясь, часть бумаг торопливо порвал, а часть выбросил под стол в зале ожидания. Досмотр сошел благополучно, и они выехали в Италию. Планы у них были обширные, а у Ничипоренки имелось два рекомендательных письма (с крайне высоким мнением о нем) к самому Гарибальди.
Но только что пережитый смертельный страх словно подменил этого человека. Уже утихла нервная дрожь во всем теле, прошла землистая бледность, а он все сидел, оторопело уставившись в пространство. Впервые в жизни вдруг ощутил он, что игра, приносившая ему столько радостей и превращавшая изъяны его в достоинства, начинается всерьез. От этого сознания сердце в груди колотилось, как пойманная муха, а слабость в ногах и руках не давала шевельнуться. Однажды у него уже был довольно сильный приступ трусости — когда они с Бенни ночевали в гостинице в Нижнем Новгороде, а по коридору, разыскивая какого-то воришку, ночью ходили полицейские. Ничипоренко тогда вопреки протестам недоумевающего Бенни сжег в печи толстую пачку «Колокола», прихваченную ими для распространения, и, мгновенно успокоившись, уснул сладким сном. Но разве мог сравниться тот легкий приступ страха с этим до тошноты доводящим ужасом?
И потому, что-то быстро и неловко соврав своему спутнику, наскоро и отрывисто поговорив с приятелем, Ничипоренко прервал путешествие и поспешно сел на пароход до Одессы. Оттуда он немедленно уехал, позабыв о Петербурге, на свою родину в тихий малороссийский город Прилуки, где принялся служить чиновником, постепенно оправляясь от пережитого кошмара.
Но беда состояла в том, что бумаги, брошенные им на австрийской границе, подобрали австрийские таможенники и в виде копий передали по долгу вежливости и службы российским коллегам. Бумаги эти быстро пошли наверх для прочтения в соответствующих инстанциях.
Надо сказать, что по времени это почти совпало с еще одним крупным успехом сыска: в доме Герцена стал если не завсегдатаем, то довольно частым гостем на воскресных многолюдных обедах один расторопный и наблюдательный сотрудник. В частности, он заметил, что, несмотря на всю раскрытость и распахнутость разговоров в большом обеденном зале у Герцена, никому никогда не дается никаких поручений, не излагаются просьбы и почти не упоминаются общие знакомые в Москве и Петербурге. Покуда он посылал лишь донесения о составе присутствующих, но очень быстро у него возникла великолепная идея. В эти дни уже третий раз приходил в гости к обеду некто Ветошников, скромный и тихий чиновник лет тридцати, приехавший в Лондон на международную выставку земледельческих машин от торгового дома, где он служил. Его привел сюда знакомый, он пригрелся и с почтением слушал окружающих, сам в разговорах участия не принимая. Впрочем, два анекдота он рассказал Герцену. А когда со всем пылом своего горячечного темперамента насел на него Бакунин, Ветошников, отказавшийся ранее везти домой литературу, согласился взять письма. Бдительный сотрудник сыска, блестяще сопоставив разговоры Ветошникова и Бакунина с недолгим исчезновением Ветошникова во время прощального обеда в комнате Бакунина, дал знать об этом в Россию. На границе Ветошникова ожидали два безупречно вежливых человека в штатском платье. Письма были найдены немедленно, а в них — более десятка адресов и фамилий. Последующие аресты дали еще большее количество имен, хотя не все письма были с адресом. В частности, для одного из писем — очень короткого — адресат так и не выявился: «Вы точно без вести пропали, ни слуху, ни духу (далее — рекомендация подателя письма). Крепко жму вашу руку. Скажите когда-нибудь о себе живое слово. Ваш Огарев».
Это он разыскивал Хворостина, соскучившись по нему. Но записку адресат не получил. А потому и не был привлечен к судебному дознанию, а затем и к судебному процессу, тянувшемуся почти три года — так много людей оказалось в связи с лондонскими пропагандистами. Семьдесят два человека! И это только те, кого выявили. Судьбы многих переменились решительно, а у двоих оборвались сразу. В том числе у Ничипоренки. От ужаса. Но перед смертью он успел дать показания такой исчерпывающей, даже излишней, полноты, что казалось, будто ему хочется вывернуться наизнанку, чтобы власти увидели и поверили наконец, что теперь-то он окончательно чист.
И конечно же колесо событий не могло не проехаться по Бенни. Английского подданного, напомним, ибо это оказалось существенно важным, не схватили сразу и насовсем, а, расспросив, отпустили, обязав невыездом.
Глава шестая
1
Весной шестьдесят второго года в вагоне третьего класса, шедшего из Берлина в Петербург, ехал худой и высокий, очень молчаливый молодой человек. Он почти все время дремал и лишь изредка вступал в общий оживленный разговор. Всего три дня назад он пересек границу государства Российского, предъявив пограничникам визированный в Берлине паспорт турецкого подданного Василия Яни. Русские солдаты, возвращавшиеся из Польши, усиленно выпивали, дымили наперебой, и в сизом воздухе витали неторопливые разговоры о разгоне в Польше демонстраций и о том, как радовались мужики-поляки, что их панов хватают и арестовывают. Солдаты своими ушами слышали, как мужики толковали: «Дай боже, чтобы и наш пан во что-нибудь замешался». Это очень веселило солдат, радуя их крестьянский души, — приятно было разделаться хоть с чужими панами. Дремлющий пассажир в разговоры не вступал, хотя слушал порой внимательно, открывая глаза и всматриваясь в попутчиков сквозь клубы дыма. Он все время сидел с закрытыми глазами не потому, что устал, и не потому, что нервничал, и не оттого, что боялся. Паспорт у него был прекрасный, прислал его знакомый купец, визы были оформлены всюду, где полагалось, начиналось его заветное путешествие в Россию прекрасно и благополучно. Только вот немедленно началось и продолжалось непрерывно разрушение всех иллюзий, которыми он жил последнее время.
Вспоминался февраль прошлого года, манифест об освобождении крестьян, огромный транспарант на вечерней лондонской улице, подсвеченный газовыми светильниками: «Сегодня в России получили свободу двадцать миллионов рабов». И банкет, огромный банкет, который устроил Герцен в честь освобождения. А перед самым началом банкета принесли сообщение о том, что в Варшаве опять стреляли и много убитых и раненых. Мрачный Герцен произносил тост за освобождение и просил простить его за хмурость, — ведь лилась в Польше братская кровь. Стали доходить слухи о крестьянских волнениях, рассказывали о расстреле в селе с угрюмым названием Бездна вожака протестующих крестьян Антона Петрова.
Ожидали крестьянских выступлений в России, и они где-то были, доходили вести и толки, но все постепенно успокаивалось, и становилось ясно, что Россия молча и благодарно приняла даже куцее освобождение. Огарев писал в «Колоколе», что народ царем обманут, и подробно развивал эту мысль, а страна молчала.
Кельсиев хотел немедленно по приезде податься куда-нибудь вглубь, чтобы все посмотреть самому, начал перебирать знакомых, к кому мог бы, не опасаясь, обратиться. Вдруг подумал опять тревожно — а казалось, уже ушли эти мысли, — что с ним будет, если опознают. В лучшем случае каторга или поселение. В худшем — каземат на долгие годы. Он припомнил живописные рассказы Бакунина о камере в Петропавловской крепости, и на душе стало муторно. Нет, в Петербурге он задерживаться не станет. Да тем более что все адреса старообрядцев, данные ему в Лондоне, относятся к москвичам. Адреса дал человек интересный и непонятный — первый старообрядец, появившийся вдруг ниоткуда, словно голубь с масличной веткою в клюве. Кельсиев давно ждал, что кто-нибудь откликнется на его сборники материалов о расколе, засланные в Россию. И уже потерял всякую надежду, когда внезапно поляк Тхоржевский, торгующий книгами Вольной типографии, сказал, что заходил к нему какой-то человек, взял книги, расспрашивал о Герцене, хотел бы повидать составителя сборников о расколе. Как был счастлив и озарен Кельсиев! Он знал, верил, что они приедут к нему и он еще соберет всех воедино, толки и разномыслия устранив.