Сын привел отца на холм, на свой наблюдательный пост меж стройными эвкалиптами и причудливо изогнутыми банксиями, и старик весь подался вперед, жадно вгляделся! Он смотрел на залитый ярким солнцем пологий склон, на деревья, что поднимали к небу узкие поблескивающие листья, на прогалину за деревьями, где стоял чистенький домик, сложенный из кирпича, и глаза его сияли радостью. Сверкали на совесть промытые окна, ветерок лениво колыхал белье, развешанное после недавней стирки на новомодной алюминиевой проволоке между алюминиевыми шестами. Отсюда видны были и лимонное дерево у заднего крыльца, и в конце огорода стайка белых кур. И петух там был, даже сюда порой доносилось его кукареканье. Так далеко, так отчетливо слышен каждый звук в этой на диво мирной тишине.
— Надо же, как они громко кудахчут! — Старик откровенно наслаждался всем увиденным.
Биллу Спрокету нестерпимо тяжело было смотреть на отца. Он давно потерял счет прошедшим годам и, встретив пароход, потрясен был тем, как отец высох и постарел. Хорошо еще, что заранее догадался нанять машину. И прямо с пристани они приехали сюда.
Перед ними в невозмутимом свете солнца золотился плод многолетнего труда — безмятежный, надежный, уютный, от него так и веяло благополучием. И все это ощущалось еще явственней от того, какой кроткой любовью лучились глаза старика.
Две светловолосые девочки, теперь уже совсем большие, стоят у калитки, среди цветов, в море ярких красок — тут и розы, и гвоздика, и герань, и ноготки. А за домом, от огорода, ровными рядами расходятся по склону, спускаются на дно долины апельсиновые деревца с густыми кронами. И меж темными глянцевитыми листьями светятся оранжевые плоды, будто круглые золотые фонарики. А по краю сада растут персики и сливы, их тонкие ветви усыпаны лиловатыми и розовыми цветами.
— Я все годы об этом мечтал, — сказал старик.
Билл тоже смотрел вниз, на дом и сад, смотрел в последний раз — больше он сюда не придет. И едва ли он теперь замечал прелесть того, что было перед глазами.
Хоть бы отец умер — вот сейчас, сию минуту. Он так стар, вполне мог бы умереть. Редкие старики доживают до таких лет. Восемьдесят семь — этого достаточно, и, уж конечно, слишком поздно менять образ жизни. И слишком много, чтобы хватило сил перенести такое горькое разочарование. Не то чтобы он желал отцу смерти. Никогда еще он не испытывал ничего подобного, никогда в жизни такого не чувствовал, даже и подумать не мог, но теперь… ведь он так любит отца, сказать ему правду об этой земле невозможно, нельзя этого вынести.
Мыслимо ли сказать такое?
— Ну что ж, идем туда? — спросил старик. Ему не терпелось поглядеть, какая у него сноха. Ради нее он принарядился, надел лучший свой костюм. — Надеюсь, она меня полюбит, и внучки тоже, — сказал он. — Ну идем, что ли.
Билл посмотрел на новые отцовы башмаки, почему-то они его и разозлили, и растрогали, нестерпимо больно стало от одного вида отцовых башмаков.
— Я тоже долгие годы мечтал, — сказал он вдруг и не узнал собственного голоса. — Мне надо тебе кое-что сказать, папа… — хриплый голос дрогнул, оборвался.
Старик посмотрел на сына и сперва не понял, что случилось неладное, а потом, понемногу, пришло понимание. В эту минуту, пронзенный острой болью, впервые за сорок с лишним лет он понял сына. Таким жестоким было разочарование, что, казалось, не вынести — не из-за себя, он так стар, он не в счет, но из-за сына. Какие найти слова, как отдать сыну всю свою любовь и жалость?
Они не взглянули больше на тот дом и сад, конечно же, им нет до него дела. Пристыженные, медленно пошли они через заросли кустарника обратно к наемной машине и, сами того не замечая, топтали цветы, кустики дикой смородины и крохотные нежные орхидеи, и вслед неслось из обманной дали протяжное, печальное пенье петуха.
А Билл Спрокет думал, как бы попросить у хозяйки для отца отдельную комнату, и чтобы пол там был не щелястый и пыльный, а хоть линолеумом покрыт.
© Elizabeth Jolley, 1976
Джеффри Дин
Капитан
Море в конце концов выбросило его на берег, и он остался там, а при нем — два флотских мешка, походка вразвалку, татуировка на руках, моряцкий говор.
Приливы сменялись отливами, но без него уходили корабли в чужие края.
Он устремился прочь от берега, словно краб, попавший на сушу. Искал, где бы укрыться, дождаться, пока его вновь не подхватит прилив.
Убогий сарай из горбыля он превратил в красочный слепок своей жизни. Усеял всевозможными диковинами и сидел посередине, ждал.
Там были часы из Китая, украшенные резными деревянными фигурками, и каждый час в них звонил колокольчик — жидким, дребезжащим, однообразным звоном. К стене прибит персидский ковер. Шелковые японские скатерти преобразили старые ящики из-под масла в изящные тумбочки. Над кроватью висели испанские кастаньеты и плащ тореадора — когда-то Капитан выиграл его на пари. Кровать застлана покрывалом верблюжьей шерсти. Остальные вещи лежали, поблескивали, шуршали всюду, где только нашлось место: за перекладинами, между балками, над дверным косяком, на подоконнике. Чего там только не было: слоны из черного дерева, с ушами, как паруса, трубили, уставившись на сандаловых тигров. Из моря паутины торчали бальзовые каноэ. Зеленоглазые ящерицы — сущие дьяволята — злобно буравили взглядами обнаженных танцовщиц-китаянок, а те кружились, выступая одна за другой, и кокетливо, нескромно улыбались навстречу надменным взорам розовых, пузатых божков с острова Таити.
По стене протянулась картина: на всех парусах несется по волнам четырехмачтовый барк; были тут и скандинавские фиорды на двух гравюрах, и овальное, ручной росписи блюдо для жаркого, и еще невесть откуда взявшиеся, желтой тесьмой привязанные к крюку на стене четыре сверкающих латунных кольца. Неизбежная модели корабля в бутылке свисала на проводе с потолка, она беспрерывно поворачивалась туда-сюда, так что горлышко в точности указывало стороны света.
Посреди всего этого сидел Капитан, глядел вокруг и мечтал, и прошлое с каждым днем становилось все ярче, а настоящее тускнело в сумерках сознания.
Сюда и пришли за ним однажды, в феврале. Муниципалитет решил навести порядок в районе порта, и сарай его мешал. Все утро мимо ездили автоцистерны, поливая набережную водой. Следом явилась армия людей с метлами — они вымели из сточных канав грязь, пыль, апельсиновые корки, рыбьи головы. Разваливающиеся, вымазанные нефтью баржи, отслужившие свое краны, уродливые, наспех сколоченные заборы были обречены. Повсюду красят, скребут, наводят глянец, морят газом крыс, отстреливают бродячих кошек. Капитана неминуемо должны были обнаружить. И столь же неминуемо — решить его судьбу.
Едва ступили на порог, он сразу понял, зачем они пришли. Впереди — приземистый бодрый толстяк с острым взглядом «отца города». «В парадных случаях, — подумал Капитан, — такой стягивает покрывала с уродливых статуй, перерезает ленточки, закладывает краеугольный камень, сажает дерево и с лопатой в руках важно застывает перед фотографом».
С ним — женщина, та самая, кого Капитан в мыслях всегда называл «веселой вдовой». Она давно следила за ним, пронизывала взглядом, и в глазах — жажда одарить кого-нибудь милосердием. Ястребом, изголодавшимся по чувствительности, высматривала она, где бы сотворить доброе дело. Это она следила, как он ковыляет взад-вперед по берегу. Это она однажды застала его врасплох, и пришлось делать вид, будто он сует что-то в мусорный ящик, а не вытаскивает. Он уже давно перестал стыдиться того, что роется на помойках, но если за тобой шпионят — это совсем другое дело. Когда тебя жалеют — хуже некуда. Он не мог убежать, скрыться с ее глаз и потому прикинулся, будто не видит ее — ковылял себе по-прежнему, притворяясь, будто жалость никак его не трогает, а самого аж тошнило при одной мысли о том, как сухие губы женщины смакуют радость сострадания.