Все на свете тоска зеленая.
— Любопытно, часто тут хоронят заживо? — сказала она.
Лихо беря повороты в своем кремовом «холдене», советник Хогбен чувствовал себя эдаким молодцом, но сдерживал свою удаль в последний момент, чтобы машину не заносило по ту сторону закона.
Они катили и катили по шоссе, машина приятно рвалась вперед, а углы огибала полукруглыми заворотами.
В тех случаях жизни, когда Мег Хогбен заставляла себя молиться, ища ответа на вопрос, что с ней происходит, у нее ничего не получалось, но она снова и снова, стиснув зубы, продолжала свои попытки. Сейчас ей так хотелось с любовью думать о своей тетке, но облик покойницы расплывался у нее перед глазами. Она человек несерьезный, в этом все дело. Но при каждой очередной неудаче пейзаж ласково заслонял собой все другие ее мысли. Они проезжали под телефонными проводами. Ей ничего не стоило бы перевести любой разговор на язык мира и тишины. Ветер, то обжигающий, то холодный, оставлял все неподвижное в покое: деревянные дома прочно стояли вдоль шоссе, стволы ветел высились у бурого блюдца плотины. Открытый взгляд ее серых глаз стал глубже, словно готовясь вобрать в себя все, что ей еще предстояло увидеть, почувствовать.
Как уютно было сидеть, подобрав под себя ноги, на заднем сиденье, когда папа и мама едут спереди.
— Я не забыла, Маргарет, — бросила ей мама через плечо.
К счастью, папу это не заинтересовало, и он ничего не спросил.
— У Дэйзи не осталось задолженности по дому? — осведомилась миссис Хогбен. — Ведь она была такая непрактичная.
Советник Хогбен прочистил горло.
— Выясним, на это нужно время, — сказал он.
Миссис Хогбен уважала мужа за то, что было, признаться, выше ее понимания: например, таинственное Время, Дела и совсем уж непостижимое — Главный Эксперт.
— Не понимаю, — сказала она, — как это Джек Каннингем сошелся с Дэйзи. Такой видный мужчина. Хотя Дэйзи вообще-то нравилась.
Они катили по шоссе. Катили по шоссе.
Когда миссис Хогбен вспомнила про золотое колечко.
— Как по-твоему, эти, из похоронного бюро, честные?
— Честные ли? — переспросил ее муж.
На такой вопрос трудно ответить.
— Да, — сказала она. — То кольцо, которое Дэйзи…
Обвинять рискованно. Когда она наберется храбрости, то пойдет в заколоченный дом. От одной этой мысли у нее сдавило грудь. Она войдет в комнаты и пошарит в дальних уголках комода, вдруг там комочек папиросной бумаги. Но заколоченные дома умерших пугали миссис Хогбен, в этом нельзя не признаться. Спертый воздух, свет, пробивающийся сквозь шторы сурового полотна. Точно воровать пришла, хотя этого и в уме не было.
А тут еще эти Уэлли догнали их.
Они катили и катили по шоссе, пикап и «холден», почти впритирку друг к другу.
— У кого никогда не бывает мигрени, — воскликнула миссис Хогбен, отворачиваясь от пикапа, — тот даже не представляет себе, что это такое.
Ее муж слышал это не в первый раз.
— Странно, что мигрени тебя все еще мучают, — сказал он. — Говорят, в известном возрасте это проходит.
Хотя они не намерены обгонять машину Уэлли, он сделает все, чтобы избавиться от такого соседства. Уолт Уэлли сидел за рулем согнувшись, но не настолько, чтобы не было видно волос, выбивающихся из-под расстегнутой на груди рубашки. Жена похлопывала его по плечу. Они пели песню на свои собственные слова. А десны у нее слюнявые.
И они катили и катили по шоссе.
— Меня сейчас стошнит, Лесли. — Миссис Хогбен проглотила слюну и полезла в сумочку за непарадным носовым платком.
Близнецы хохотали сквозь свои светлые лохмы.
Сидя в кузове пикапа, этот хмурый Лам смотрел в другую сторону. Мег Хогбен вперила взгляд куда-то далеко-далеко. Если промелькнула между ними хоть тень взаимного узнавания, ветер сразу сдул ее с их лиц. Мег и Ламми сидели каждый на своем месте, обняв свои острые, но такие уютные колени. Подбородки у них были опущены низко — ниже некуда. И глаза тоже смотрели вниз, точно они довольно всего нагляделись за один день и оба лелеяли то, что узнали.
Теплая сердцевинка обретенной уверенности друг в друге успокаивалась и затихала по мере того, как все нараставшая скорость заставляла ветер перебирать телефонные провода, изгороди и приминала головки серой травы, но они поднимались, все поднимались и поднимались.
Хэл Портер
Первая любовь
Мой дед по отцовской линии был англичанином, военным и длинноносым. Он дважды был женат и имел семеро сыновей и четыре дочери. Мой дед по материнской линии был швейцарцем, длинноносым, возделывал землю, имел одну жену, но шестеро сыновей и шестеро дочерей. Поэтому в детстве я был хорошо обеспечен не только родными дядями и тетками, но и дядями-мужьями и тетками-женами. И так как все эти пары были чрезвычайно плодовиты, то мои детские годы были переполнены длинноносыми двоюродными братьями и сестрами всех возрастов, от хвастунишек подростков и болтливых молодых женщин до гуттаперчевых младенцев в чепчиках набекрень, как у разгневанной королевы Виктории. Сейчас мне кажется, что мои деды ввезли в Австралию не только плодовитость и длинные носы, но главным образом шум. А шум в этом случае мог возрастать, прикрывая оживление, граничащее со взрывом чувств, с бешенством, — пропади оно все пропадом! — с лихорадочно пылким обсуждением вопросов первостепенной неважности. Все мои родственники, от самого никчемного дядюшки до самой светской-тетки, от теток, выстаивающих очереди за бесплатным хлебом, до богатейших дядюшек, — все были подвержены стойкой беззаботности. Моя мать, провинциалка до мозга костей, была тем не менее легкомысленна, как дельфин, и жила, как ветряная мельница, вертевшаяся под попеременными порывами грызни и восторганий.
В этом бурном родственном водовороте я, мальчишка, был инородным телом. От каких-то предков я унаследовал менее кипучую кровь. Моя приверженность к благопристойным манерам была столь же сильна, как их привычка все делать урывками, кое-как, разговаривать во весь голос, играть в азартные игры и жить по-цыгански. Это полнейшее отсутствие сдержанности вынуждало меня держаться в стороне и скорее наблюдать, чем участвовать в их жизни. Но, как ни странно, espirit de corps[10] был во мне чрезвычайно силен. Однако я не был ни высокомерным, ни чопорным. Как у всех деревенских сорванцов, ворующих фрукты в чужих садах, колени у меня всегда были покрыты царапинами, похожими на японские иероглифы, а голые пятки так задубели, что я, наверно, мог бы ходить по горячим углям. Я плавал, как лягушка, ругался, как ковбой, и курил, как солдат. Однако эти мои способности и напускная жестокость были строга ограничены. Я не выходил за пределы. Другие члены семьи позволяли себе все, что угодно. Я, например, никогда не убивал змей так, как это делали дядюшка Фостер и мои двоюродные братья: они щелкали змеей, как хлыстом. Я обходился палкой. И кроме того, что я не стеснялся прибегать к предосторожностям в этом роде и часто удирал от шумной оживленности наших родичей, я еще и нарушал нелепые традиции. У всех моих двоюродных и троюродных братьев были собаки, обычно своенравные фокстерьеры или шустрые дворняжки. У меня была кошка. Я предпочитал ее сравнительную молчаливость и надменную независимость показному раболепию и шумной, неврастенической требовательности собак.
Надо ли добавить, что я носил очки и любил употреблять многосложные слова?
Клановый кодекс я нарушал не только своими поступками — я бунтовал против него невидимо, в душе. По крайней мере меня за это не бранили. Как все подростки, я верил, что змея с перебитым хребтом не может издохнуть до захода солнца, что если собака лизнет бородавку, то сейчас же вскочат еще несколько, а если поранить кожу между большим и указательным пальцами, то сразу же сомкнутся челюсти — и человек навсегда останется немым. Вместе со всей мальчишеской оравой я истово верил в привидения, в конец света и в Джека-прыгунчика. Потом все это как-то прошло. Будучи сторонником логики, я верил в Деда Мороза дольше, чем положено или допустимо для моих мальчишеских лет. Я не верил в бога, который, несмотря на все мои молитвы, надул меня — я так и не получил набора «Юный техник». К ужасу окружающих, я пронзительно выкрикнул богохульные слова в небеса. Для верующих я стал тем деревом, близ которого опасно стоять, когда сверкает молния.