Литмир - Электронная Библиотека

Человеку, однако, постоянно свойственно беспокойство, и, не довольствуясь большим лоскутом рогожи, которая служила ему и подушкой и простыней, мой испытанный друг Клавдий мечтательно заметил:

— А хорошо бы достать настоящую подушку!

Я согласился, добавив, что не лишними были бы и матрац, и одеяло. Он покачал вихрастой головой.

— Чепуха. Роскошь… А вот достать бы книжку — и чтоб интересная. Чтобы кто-то убегал, скрывался, а другой, с маузером, подкрадывался.

— И чтобы это в джунглях происходило, верно?

Клавдий увлекался:

— Обязательно! Чтобы вокруг, в кустах тигры, пантеры, львы…

— В крайнем случае, крокодил.

Он соглашался нехотя:

— Ну, это в крайнем случае. А поскольку заказ имеется, нужно его выполнять.

Он легко подхватился с песка.

— Ты подремли часок, я вернусь с книжкой.

Приняв решение, Клавдий немедленно приступал к действиям, и его трудно было остановить. Поэтому я взял в «аренду» его рогожу и, пожелав удачи, стал ждать. Он не был воришкой и сторонился скучного общества мазуриков, которых в ту пору, в сутолоке нэпа, на любой железнодорожной станции было, как осенних ворон на деревьях. Но утащить с прилавка книжку Клавдий не считал «грехом» и проделывал это легко и ловко. Сначала терпеливо выбирал книжку, потом, сняв кепку, рассеянно клал ее на прилавок, потом надевал, а когда уходил из магазина, книжка была у него под кепкой.

Почему-то на этот раз Клавдий долго не возвращался, и я уже стал тревожиться. А когда за полдень увидел его на тропинке, даже испугался: он медленно нес в обнимку огромный глиняный кувшин, и лицо Клавдия, руки, светлая рубашка — все было в красных брызгах и потеках. Я спросил:

— Нужна медицинская помощь? Кто тебя разрисовал?

Он осторожно опустил прикрытый листом лопуха кувшин, перевел дыхание, тяжело сел на песок.

— Не пугайся, это не кровь. Да и крови что бояться? Я съел, наверное, два ведра вишен. Помогал одной хозяюшке собирать в саду урожай. И о тебе, как видишь, не забыл. Вот старушка посудину мне доверила, бери из нее вишни, ешь сколько сможешь, а кувшин я завтра отнесу.

Глиняная посудина была старинной и умелой выделки, с какими-то клеймами на крутых боках, высокая, стройная, с чеканным узором по кромке горла: от нее исходил запах замшелого винного подвала, и вмещала она доброе ведро вишен. Когда, сняв лист лопуха, покрытый тонким серебряным налетом, я наклонил посудину к солнцу, вишни засверкали, заискрились в прохладной полутьме дочерна красным и живым блеском. И что это были за вишни! Как они брызгали нежным, томленым и сладостным соком, лопаясь на зубах! Я хвалил и вишни, и Клавдия, и добрую хозяйку, а он был доволен, что я с такой жадностью ем, поглядывал на меня и улыбался.

— Ну, вижу, ты даже забыл, зачем я ходил в город.

Я вспомнил.

— А верно! Это потому, что твой поход все равно удачен, а ягод вкуснее не было на всем свете!

Он с нарочитой рассеянностью глядел на море.

— А слово к тому говорится, чтобы исполнять. Ты загляни-ка получше в кувшин.

Я поворачивал тяжелую посудину и так и этак, вишни переливались в ней и кипели в лучах солнца, и на это кипение почему-то было радостно смотреть.

— Нашел? — уже нетерпеливо спросил Клавдий и, резко придвинувшись, закатав рукав повыше локтя, запустил руку в кувшин. Там, в глубине, под крутым изгибом, он что-то нащупал и, таинственно подмигнув мне, стал тянуть к себе, а полные сока, просвеченные солнцем вишни передвигались, раскатывались и роились, похожие на бурлящую кровь.

Я заметил пятнистый от сока срез книжки, и, когда он высвободил ее и положил на колени, на светлой обложке, тоже забрызганной красной влагой, я прочитал заглавие: «Конармия».

— Чудная фамилия, ведь правда? — спросил Клавдий, вытирая рукавом обложку. — В первый раз такую фамилию встречаю — Бабель.

— Ты потому и выбрал книжку?

— И еще потому, что про войну. Может, вслух почитаем?

— Давай. Только ты первый.

Он усмехнулся.

— Это понятно. Если бы ты был со мной в саду… Но, скажу тебе честно, вишнями нельзя насытиться: вот опять хочется!

Он зачерпнул из кувшина полную горсть, слизнул с кисти руки густую струйку, старательно вытер о рогожу пальцы и раскрыл на коленях книжку.

— Слушай. «Переход через Збруч». Слова-то какие-то особенные. Вот: «…Гречиха встает на горизонте, как стена дальнего монастыря». Э, брат, кажется, интересно! «Оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова…» Ей-богу, интересно! Ладно, давай дальше…

Мы и не заметили, как вошли в ископыченный, цветистый и яркий мир этой книги, от которой веяло дыханием буйной удали, легкой печали и горячей крови. Клавдий отчетливо, громко произносил слова, будто на уроке чтения в школе. Время от времени он клал в рот ягоду, и яркий сок блестел на его губах, и слова, казалось, тоже сочились терпкой, томленой влагой.

Мне накрепко запомнились те минуты в новорожденном мире на берегу: неузнаваемое, строго торжественное лицо друга, и щедрый вишневый сок на его губах, и впервые блеснувшее нам внутреннее свечение слова, и его осязаемый вес.

И еще мне запомнился обрывок песни: «Звезда полей, звезда полей над отчим домом и матери моей печальная рука…»

Я невольно задумывался подчас: и что особенного в этих строчках? Почему они так привязались и неотступно следовали за мной? Наверное, потому, что побег из семьи — отчаянный шаг, незабываем, а печаль матери не знает расстояний и передается сердцу. Я с точностью знал тот вечерний час, когда, покончив с домашними хлопотами, она опускалась в уголке на колени и шептала, словно бы наперекор тревоге, какую-то длинную молитву. Это была ее молитва о нас, о детях, и встречались в ней те же слова, что и в песне, и отчий дом, и звезда, только не звезда полей, а другая, вифлиемская.

Мой отъезд не был сколько-нибудь заметным случаем ни для поселка, ни даже для нашей улицы: в ту пору еще управляли судьбами биржи труда, а скучное казенное окошечко у нас на поселковой бирже приоткрывалось очень редко. Уезжали на поиски работы парни, девчата, подростки и целые семьи, а куда ехали — толком никто и не знал. Мать говорила соседкам:

— Вот и мой меньшой томится по делу. Парню четырнадцатый год, а никакой работы нету. Едут многие… Может, и он пристроится где-нибудь?

Временно я пристроился под старым баркасом на теплом песке, и звезда полей, та самая, что светилась над отчим домом, отныне вошла с песней в память и стала ориентиром в моих дорогах. В родном краю в июне — августе в послезакатный час она сияла в зените, в скитаниях иногда склонялась к самому горизонту, а то и скрывалась на долгие месяцы, и, значит, дороги уводили меня далеко. Тогда ощутимо тревожились связи, те потаенные, чуткие корни, которые дома неслышно спят в душе, а на чужбине пробуждаются, болят и ноют.

В далеком океане, выстаивая ночную вахту у штурвала грузового корабля, я не раз вспоминал «Звезду полей», и мне мечталось встретиться с этой занозой — Бабелем и попросить его, чтобы он досказал песню. Тем удивительнее, что в жизни иногда сбываются и такие невероятные надежды: целые годы мне смутно верилось, что я его встречу… И мы встретились.

В родимой сторонке, в Донбассе, я не был несколько лет, все собирался наведаться, но обстоятельства не позволяли. Дорога завела меня далеко, на берег Золотого Рога, я полюбил Владивосток и, работая матросом на корабле, находясь в рейсе, обычно скучал по этому чудесному городу. Но в тридцатых годах, прибыв с Дальнего Востока в Одессу и получив отпуск на целый месяц (мой сухогруз стал на ремонт), — я навестил и Харьков, и Донбасс.

Мой поселок уже становился городом, и в ряду новых солидных зданий старинный отчий домик грустно смотрел на меня, как живой, подслеповатыми окнами. Неподалеку отсюда еще недавно простиралась ровная степь, а теперь ее заняли строения новой шахты, и улицу моего детства загромоздил огромный и дымный террикон.

98
{"b":"242080","o":1}