— Понимаю, вам трудно. Не все женщины врачи и педагоги, а другим здесь не находится работы по специальности. Мне Юрий Владимирович говорил, что вы сильно переживаете…
— Говорил? — удивилась Лиля.
— А как же. Обидно, конечно, но что поделаешь? Надо мириться. Русские женщины всегда шли на самопожертвование. Моя жена решительно против этого слова, а мне оно нравится. Можно и по-другому сказать. Можно сказать: чувство долга, преданность, любовь… И примеров тому много.
— Только, пожалуйста, не говорите о княгине Волконской. Он мне о ней все уши прожужжал.
— Зачем о княгине Волконской? Я о своей княгине расскажу. Об Анастасии Кононовне. Идет?..
— Идет. — Лиля чуть повеселела.
Ветров, мягко ступая, подошел к двери, прислушался, закрыл ее плотнее и, приложив палец к губам, сказал:
— Не любит Кононовна, чтобы о ней распространялись. Но вам, Лилия Ивановна, по секрету расскажу… Она ведь у меня ленинградка. Как и вы. Кораблестроительный с отличием окончила. Большие надежды подавала. Да вот связала судьбу с вашим покорным слугой и не вышло заняться любимой работой. Хорошо хоть физик в старшие классы потребовался, сейчас преподает да еще кружок ведет… Как вы думаете, не тоскует она по своему делу?
Лиля пожала плечами, мол, вам виднее.
— То-то. Конечно, тоскует, но вида не подает: ни единым словом, ни единым взглядом. Во всяком случае, я не замечал. Двух учеников подготовила в свой институт. Как прошли они по конкурсу, знаете, счастливее человека не было. Да… Лилия Ивановна, мне Юрий Владимирович говорил, что вы хорошо играете…
— Он вам так и сказал, что «хорошо»?
— Да. Почему вас удивляет?
— Мне он никогда не говорил.
— Видите, не все любят в глаза хвалить. Лилия Ивановна, у меня к вам большая просьба…
— Слушаю, Валентин Петрович.
— Знаю, у вас ребенок, много забот по дому, но, может, поучаствуете в нашей самодеятельности?.. Очень нужна классика…
— Я… Я охотно.
— Совсем отлично! Ма-а-ать, как насчет чайку? — весело потирая руки, Ветров заглянул на кухню. — Долго нас будешь голодом морить?
Уже после полуночи, оставив Веронику у Ветровых, Лиля пошла домой. Хозяин на прощание крепко жал руку и говорил:
— Не только ваша сестра Галина защитила диссертацию, мы здесь тоже защищаем диссертации. Каждый день защищаем. На право называться человеком… А муж у вас — дай бог каждой! Хотя мозги я ему все равно вправлю. Если не возражаете, разумеется…
— Лучше я сама, — потупившись, тихо вымолвила Лиля.
— Честно говоря, именно это я и ожидал услышать.
«Глупый, какой ты у меня глупый. — Лиля с жалостью смотрела на осунувшиеся щеки мужа, на скорбную складку у носа, особенно резко выделявшуюся в неверном свете луны, которая украдкой заглядывала в окно. Луна освещала стол, где тускло поблескивал сложенными лепестками «Каменный цветок». — Почему мы с тобой такие глупые: думаем одно — говорим другое, будто в прятки играем?»
Он не проснулся, когда она стягивала ботинки и накрывала одеялом, лишь сдавленно простонал, когда подкладывала под голову подушку.
Лиля плотно задернула гардины и на цыпочках вышла из комнаты.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Причину этой семейной неурядицы Ветров видел в том, что Городков устал, как и другие офицеры. Недавно они уже толковали с Павловым, как устроить морякам хороший отдых.
«Очень тревожный знак: уж если Городков — эталон выносливости — сорвался, что говорить о других?» — размышлял он, ворочаясь с боку на бок.
У Городкова по службе, на первый взгляд, все шло нормально, но это на первый взгляд. Появились ошибки в регулировке приборов, особенно сложных, требующих повышенного внимания, больше обычного офицеры и мичманы сетовали на трудности, вызванные непрерывным приготовлением оружия. Напряжение сказывалось, что и говорить.
Приборист Дотылев, невыспавшийся из-за зубной боли, включил не тот тумблер и сжег пульт.
— Эх-ка, муха сонная!.. Да еще навозная! — взорвался тогда Городков, с таким трудом получивший пульт с далекого завода.
В такой «критике» Дотылев справедливо усмотрел оскорбительное начало, и Ветрову пришлось долго разбираться, пока Городков принес извинения.
«Устал, конечно…»
На офицерском совещании в первый же четверг сам Городков заговорил о том же:
— Что-то у нас в опале поездки на лоно природы! Дома какой отдых? Одни заботы. Копошимся, копошимся, эдак и окуркулиться недолго.
Офицеры дружно поддержали предложение Малышева организовать рыбалку, их не остановило напоминание Павлова, что рыбалки не должны превращаться в пикники. Большинство охотно заявило, что в этом они единомышленники с командиром и сами знают вред пикников и пользу «чистых» рыбалок.
Накануне выходного легли пораньше. Решили поспеть на зорьку, к четырем уже сидели в автобусе. Предпоследним на подножку тяжело ступил Малышев, снаряженный не хуже Тартарена из Тараскона. Дремавший Городков сразу встрепенулся, подметив сходство Малышева с этим известным литературным героем. Ему хотелось позубоскалить, но еще больше хотелось спать, он лишь пробормотал:
— Досплю немного, тогда скажу:
— Спи, спи… — откликнулся Малышев. — Человечество ничего не потеряет, если ты помолчишь.
— «Человечество» — это, разумеется, ты?
— Хотя бы…
— Всем тебя природа наделила, а вот скромностью…
— Скромность она для тебя приберегла, — отшучивался Малышев, рассовывая под сиденья рыбацкие принадлежности. — В природе, дружище, все рассчитано. Так сказать, постоянство поддерживается. Чего-то тебе перепало, чего-то мне…
Городков сладко зевнул, сложился кренделем и, уже засыпая, вяло промолвил:
— Ладно, говорю, дай сон досмотреть…
Поспели в самый раз. К зорьке.
— Юра, проснись! — тряс Малышев Городкова, ронявшего голову то в одну, то в другую сторону.
— А! Тар… Тар… — промелькнуло у того смутное воспоминание. — Чего тебе?
— Проснись, всю рыбу проспишь!
Бухта напоминала озеро. Отгороженная от океана скалистым островом, окаймленная лесистым крутогорьем, она казалась глубокой чашей, на дне которой переливалась темная, почти черная вода. Узкой подковой серел пляж; слева, почти у самого выхода, в бухту впадала говорливая речка, густо заросшая плакун-травой. У правого мыса вкривь и вкось торчали два полуразрушенных причала, где когда-то швартовались рыбацкие кунгасы. Сразу за пляжем, светло и радостно зеленея, взлетали на откосы низкорослые, скривобоченные пургами березки вперемежку с шиповником, рябинником, с островками кедрового стланика. Тут и там щетинилась сизыми листиками жимолость, изумрудными ручейками расползалась низкорослая шикша, а молодой шеломайник уже раскинул свои лопушиные листья. Пройдет всего ничего, и разрастутся они величиной в слоновьи уши. Странно было, откуда что взялось — давно ли снег сошел!.. Природа явно спешила наверстать упущенное. А воздух!.. Он был напоен ароматами разнотравья, настоян йодистым духом морской капусты, выплеснувшей свои бурые гирлянды на песок, на старые причалы, на обрушившуюся вместе со скалой да так и росшую у самого всплеска одинокую березку.
«Грл-грлы, кш-ш-шу-у-у… Грл-грлы, кш-ш-шу-у-у…» — ворковала речка, не печалясь, что ее воркование остается безответным.
Офицеры притихли, наблюдая за рождением дня. Солнце было еще где-то за горизонтом, а может, над горизонтом, но здесь, за сопками, его еще не видно. Чувствовалось только, что оно близко, что оно хочет разогнать мрак и одарить все сущее на земле животворным теплом и лаской. Кое-где туман еще цеплялся клочьями за воду, льнул к ней, но та не желала его близости, отталкивала его, и сырые белесые клубы обиженно уплывали кверху, чтобы вскоре совсем исчезнуть.
— Как? — Малышев с сияющим лицом обратился к Павлову. — Прав я, что обещал привезти вас в райский уголок?
— Прав, Василий Егорович, — весело соглашается Павлов. — Прав на все сто!