— Ну что ж, — твердо проговорил Семен, — пусть попробуют. Мы готовы. У нас есть все: люди, техника, полководцы. Всыплем им — век будут помнить.
— Согласен. Вот только насчет полководцев…
— Никаких «но», — вспыхнул Семен. — Знаю, еретик ты. И снова заведешь разговор, как тогда, в Москве.
— Нет уж, дай мысль закончить. Вот ты говоришь, полководцы. Да, есть. И я преклоняюсь перед ними. Но ты же, надеюсь, диалектик, а не талмудист. Каждая эпоха рождает своих героев. И полководцев. Нынешние — дети своего времени. Понимаешь, своего! Полководцы гражданской войны. Той, что двадцать лет назад отгремела. Двадцать! Конечно, в новой войне пригодится их гигантский опыт, их беззаветная храбрость. Но она, эта война, родит новых полководцев. Они еще, может, ходят, безвестные, а уже с маршальским жезлом! Отсеки мне потом голову, если буду не прав. Это исторически неизбежно. И винить тех, кто уйдет с театров военных действий, несправедливо. Все естественно, закономерно.
— Не будем философствовать, отец. Сам знаешь, в конце концов поссоримся.
— Пусть по-твоему. Только хочу, чтобы ты мыслил. Пора.
— Ты хочешь лишить меня веры?
— Слепой — да. Осмысленной — ни за что! Скажи, есть разница между фанатиком, исступленно бьющим поклоны у иконы, и человеком, беспредельно верящим в прекрасную идею?
— Разумеется, есть.
— Какая же? Верит и тот и другой.
Семен задумался, подыскивая более точный ответ.
— Огромная разница! — не ожидая, пока заговорит Семен, воскликнул Легостаев. — Да что там разница — непроходимая пропасть! Фанатик всецело полагается на идола, а борец за идею — на свой разум и свои силы. Первый вымаливает счастье у бога, второй — добывает его в бою.
— Уж не к фанатикам ли меня хочешь причислить? — обиженно спросил Семен.
— Избави бог, — улыбнулся Легостаев. — Просто ты вырос, и я вправе говорить с тобой, как с мужчиной.
— Сейчас и не захотел бы — вырастешь, — сказал Семен. — Время на пятки наступает. И летит, как ненормальное, и проходит незаметно!
— Нет, сынка, время не проходит, — мягко, задумчиво поправил его Легостаев. — Время остается. Это мы проходим…
— Снова философия, — остановил отца Семен. — Ты же никогда не был пессимистом.
— А я и сейчас не пессимист! — постарался бодро возразить Легостаев. — С чего это ты взял, что я пессимист? — И, не дав сыну порассуждать на эту тему, озабоченно спросил: — Порохом пахнет, а ты говоришь: «Поеду, заберу, привезу»? Прямо в огонь, в пекло?
— А если не могу без нее?
— Все ясно. Только не забывай, что такое любовь. Мудрецы и поэты бьют в литавры: любовь — чудо, любовь — счастье, любовь — вечный праздник. Да не бывает его, чуда, в этаком чистом виде. И счастья такого нет, дистиллированного. Да, любовь — чудо, счастье, волшебство. И она же — муки, горе, а бывает, что и позор.
— Не надо, — остановил его Семен, зная, о чем говорит отец, и пытаясь отвлечь его от мрачных мыслей.
— Не надо так не надо, — мрачно согласился Легостаев. — Да только оттого, что смолчу, не выскажу, — от этого оно от меня не уйдет, во мне это — и надолго, может, навсегда. Ты не сердись, я ведь не исповедоваться приехал, не сочувствия искать. Повидать тебя захотелось, кроме тебя, никого у меня нет. — Громадным усилием воли он заглушил жалость к самому себе. — Был бы помоложе, сел бы в «ястребок» да помог бы твоей заставе этих залетных коршунов отгонять.
— Оставайся, — улыбнулся Семен. — Переквалифицируешься в пограничники.
— Теперь разве что в управдомы, как Остап Бендер, — в тон ему пошутил Легостаев. — Границу-то мне покажешь? Хоть одним глазком взглянуть.
— Завтра, — пообещал Семен. — И границу покажу, и погранстолб.
— И если можно — с лесником познакомь, — необычно тихо попросил Легостаев. — У которого мальчонку…
— Познакомлю, — не дал ему договорить Семен. — А сейчас, извини, мне пора на боевой расчет.
Легостаев смотрел, как сын затягивает широкий комсоставский ремень, как большими пальцами обеих рук решительно раздвигает складки на гимнастерке, как с маху надевает зеленую фуражку, и каждое движение напоминало Легостаеву его самого. Все повторяется, это неизбежно, как жизнь.
— Я всегда тебе чертовски завидовал, — сказал Семен, остановившись на пороге и вглядываясь в отца так, как вглядываются прощаясь. — Ты был в Испании. А мы обстреляны только холостыми патронами.
— Можешь не завидовать, — откликнулся Легостаев. — Самому воевать придется. И, увы, боевыми будут обстреливать. А в войну лучше тем, кто на фронте. Парадокс? Нет, вовсе и не парадокс. В войну, брат, если ты в тылу и если совесть при тебе, так она тебя, эта самая совесть, лютой казнью казнить будет. И после войны не отстанет. Я вот рад, честное слово, рад, что побывал на войне. Не потому, что могу при случае хвастануть, нет, все это блажь и чепуха. Рад потому, что сам собой горжусь, выше себя чувствую — не перед другими, нет, перед самим собой.
— Понимаю, отец, — тихо произнес Семен и глубже надвинул фуражку. — Да ты располагайся, отдыхай. Меня не жди. Я после боевого расчета — на границу, до рассвета. Если, конечно, все будет в порядке. Койка в твоем полнейшем распоряжении.
— Княжеские покои, — осмотрев постель, заключил Легостаев. — И в самом деле, прилягу.
Оставшись один, он повнимательнее осмотрел комнату сына. Во всем — и в заправке солдатской койки, и в стройных рядах книг на полке, и в сложенной на табуретке гимнастерке, — во всем был тот же самый порядок, какой, к своему изумлению, Легостаев обнаружил в комнате Семена, когда вернулся из Испании. И даже сама комната была похожа на ту, детскую, в которой, будто по ошибке, поселился взрослый, самостоятельный и любящий порядок и чистоту человек.
Легостаев разделся, лег на звякнувшую пружинами кровать и тут же уснул.
Среди ночи Легостаев вдруг подхватился с койки, точно его подняли по тревоге. Подскочил к окну. Тихо и таинственно смотрела на землю, на дальний лес луна.
«Неужто можно пробудиться от тишины?» — удивился он.
Семен еще не вернулся. И Легостаев со щемящей грустью подумал о том, что, если он останется здесь еще хотя бы на сутки, станет для занятого, измотанного тревогами сына обузой.
«Повидались — и хорошо, и хватит, — внушал он себе. — Какая, в сущности, разница — день ли, месяц ли? Все равно уезжать, все равно прощаться, сколько ни живи. Даже векам и тысячелетиям приходит конец».
Он подошел к вешалке, извлек из кармана спортивной куртки трубку, принялся набивать ее табаком. Табак был сухой, хрупкий, и первая затяжка обожгла рот полынной горечью.
Легостаев сел на подоконник. Светало. Невидимая отсюда река укрывалась туманом. Осторожно, словно боясь, что ошибутся и запоют слишком рано, пробовали голоса птицы. На коновязи за конюшней устало фыркали кони. И тут же все эти звуки опрокинул, приглушил гул самолета — ворчливый, зловредный, с повторяющимся надрывом.
«Старый знакомый, — встрепенулся Легостаев, пытаясь приметить самолет в еще мрачноватом предрассветном небе, — «фокке-вульф». Ранняя пташка, не спится в ангаре».
На тропке, среди тихих, еще спящих, не тронутых ветерком яблонь послышались осторожные шаги. Семен! Даже если бы Легостаев не увидел сына, то узнал бы по этим шагам.
— Жми смелее! — сказал он, высунувшись из окна. — Я уже не сплю.
В ту же минуту на все голоса заскрипело, заголосило крыльцо, и в комнату вошел Семен. Даже в полутьме было видно, что ночь, проведенная на границе, не только не утомила его, но придала ему бодрости.
«Молодость! — с завистью подумал Легостаев. — Славная молодость!»
— Едва не ушел, — возбужденно заговорил Семен. — Уже на середине реки достали. Отстреливался, паразит.
— Отстреливался? — удивленно спросил Легостаев, кляня себя за то, что спал настолько крепко, что не услышал стрельбы. — Как же так? А я проснулся от тишины.
Семен, скинув гимнастерку, начал плескаться под умывальником и рассказывать о том, как был обнаружен и настигнут нарушитель и как пришлось его пристрелить, иначе бы выбрался на противоположный берег. Труп, однако, выловить не удалось — унесло сильным течением. На своем берегу пограничники обнаружили брошенный нарушителем шестизарядный револьвер. Семен был мрачен — лазутчика не удалось взять живым.