Завид шагал в центре среди лучников, время от времени отыскивая глазами брата, который на самом острие клина, вместе с другими копейщиками, мечом прокладывал дорогу, принимая первый удар. Каждый раз Завид с облегчением вздыхал — жив еще! — видя, как тяжело и равномерно взмахивает рука и движутся под белой рубахой лопатки Романа, словно во время косьбы. У самого Завида в колчане почти не осталось стрел, неотвратимо приближалась минута, когда и ему придется выхватить меч. За время осады Торжка, пока отец не пускал их в дело, он, как и все златотканые пояса, успел пережить отчаяние и надежду, ярость и смертную тоску; теперь, наконец, в бою он чувствовал какую-то беззаботную легкость. Он думал об одном: вперед, только вперед, чтобы пробиться быстрее к шатру Субэдэя и подрубить его, чтобы внести смятение в ряды поганых! Ему верилось, что это может спасти все, что он любил, что осталось сзади, в пылающем городе! Вот только узкоглазые всадники мешают, встают на пути машут саблями. Ну да ничего, Бог даст, дойдем! Выпуская стрелу за стрелой, Завид, улучив момент, снова взглянул на брата, но не увидел его: ряды сомкнулись и уже кто-то другой бился на его месте. Отчаяние и страх охватили Завида, сжали сердце, и душа его, тоскующая, жестоко израненная, очутилась как будто снова там, среди развалин родного города, где неотвратимая гибель ждала его отца, жену и детей, сестру, братьев, мачеху — всех. И тут, заглушая шум битвы, зазвучали в душе Завида удары вечевого колокола. Может быть, это были удары его сердца, но он отчетливо слышал колокольный звон вечевого колокола на Преображенской площади, и звук этот все усиливался, хотя он сам видел колокол упавшим с обгорелой звонницы и расколотым, и вернулась к Завиду эта смертная и страшная для врага легкость.
Вечевой колокол звучал и в душе Михаила Моисеевича, когда поскакал он на своем гнедом в узкую щель оврага, чтобы подобраться незамеченным к шатру Субэдэя с тыла, и у шедших в пешем строю его златотканых, неотвратимо следовавших за своим воеводой, отвлекая на себя все внимание чэригов и нукеров. На какое-то мгновение Субэдэй остался без охраны, возвышаясь на крупном и широкогрудом караковом жеребце Рязанского князя Юрия. И тут Субэдэй увидел уруса… Единственный глаз сверкнул яростью, а шрам, пересекающий лицо, побагровел. Он выхватил саблю. И вот сошлись в смертной схватке прославленный баатур и молодой и отчаянный новоторжский гость. Меч и сабля зазвенели, ударяясь друг о друга, скользя лезвиями и сойдясь у самых рукоятей. Они застыли так на короткое время, не в силах превозмочь друг друга. Их глаза встретились. Михаил Моисеевич поднял на дыбы своего жеребца, и Субэдэй увидел над собой оскаленную морду коня, почувствовал брызги пены, слетавшей с его губ. Он с трудом успел податься назад, чтобы не получить удара копытами. Во взгляде уруса прочел он безоглядную удаль, какую-то странную беззаботность, даже веселье и, холодея душой, не заметил ни тени страха. Как завороженный смотрел он на врага, который занес было меч над его головой, но тут урусский воевода захрипел и стал заваливаться на бок — это тумен-у-ноян Бодончар и несколько его «бешеных» пустили стрелы в спину новоторжского гостя. Так пал удалой Михаил Моисеевич. Услышав зов Бодончара, десятки чэригов и нукеров из его тумена, окруживших было плотным кольцом златотканых, бросились на выручку своего баатура. Боясь окружения, они поскакали прочь от шатра, увлекая Субэдэя за собой.
Так настала долгожданная минута — несколько еще оставшихся в живых златотканых, в том числе и Завид, прорвались к шатру и подрубили его опору. Выбраться из-под рухнувшей на них ткани им уже не удалось — их кололи пиками, топтали копытами, рубили наугад саблями, но дело было сделано: падение шатра заметили не только новоторжцы, засевшие в детинце во главе с посадником, это увидели и тысячи вражеских воинов, растерянно опускавших свое боевое оружие — сабли и луки, пики и копья.
Но радость новоторжцев была недолгой — из-за холма, чернее грозовой тучи, появилась несметная конница Батыя, послышался многотысячный боевой клич: «Хурай!» Орда шла под черным знаменем войны «Гара сульде», что значит «Черная душа».
* * *
Торжок догорал в кольце осады, как лучина в железном светце. Догорал, но еще не догорел. И с прежней силой продолжал звучать вечевой колокол в душе каждого уцелевшего его защитника, в душе старого посадника Ивана Дмитриевича. И последнее, что слышал русский ратник, погибая, был звон этого колокола.
Когда рухнули наконец под ударами нового порока кованые ворота и таурмены ворвались в пылающий окольный город, на вечевой площади, перед громадой бревенчатого Преображенского собора, их встретил отряд во главе с грозным Якимом Влунковичем. Сразу же все забурлило, засвистело, загремело от яростной сечи. Как зерна в кипящем котле, сталкивались и разлетались вои. Кони врага не шли на выставленные вперед пики урусов. Всадникам пришлось спешиться, а уж что-что, но биться в пешем строю русские умели! Ремесленники и крестьяне, бояре и гости и иной всякого звания городской новоторжский люд хорошо знали цену жизни и свободе и умели за них постоять: каждый из защитников окольного города сражался так, будто он и есть главный воевода, будто только от него зависит спасение.
Забравшись на своды Спас-Преображенского собора, дьяк Ивашка да волочильных дел умелец Мойсейка, укрываясь за коньками и закомарами, без устали пускали стрелы в чэригов и нукеров, а на тех, кто подходил слишком близко, щедро лили кипящую смолу. Уже занялись огнем бревна нижних венцов собора, а Ивашка и Мойсейка с кучкой таких же отчаянных людишек всё стреляли в поганых, не давая им прорваться в тыл отряда Якима Влунковича. А когда один из товарищей Ивашки был тяжело ранен таурменской стрелой, он и тут умудрился свалиться сквозь огонь и дым на двух чэригов и их предводителя арбан-у-нояна и сломать ему шею. Пожар, пожиравший стены собора, казалось, только прибавлял силы и дерзости его защитникам, и лишь когда рухнули объятые пламенем своды, они обрели среди развалин свое огненное погребение. Пал с окровавленной головой Яким Влункович, но часть его воев успела затвориться в последнем оплоте новоторжцев — детинце. Несметная орда заполнила окольный город, покрыв все пространство вокруг детинца. Нестерпимый жар от горящих домов, казалось, не тревожил чэригов и нукеров, хотя в воздухе стоял запах паленой шерсти их коней.
Площадь перед Преображенским собором, так недавно белевшая рубахами златотканых поясов, теперь покрылась, как саваном, темной шевелящейся плотью с кровавыми пятнами.
Иван Дмитриевич видел отверстые рты погибающих, но звука не слышал. Мысли его в предсмертный час были далеко, что не мешало ему четко и ясно отдавать приказы. «Женщин и детей спрятали в подземный ход, но удастся ли им спастись? Таурмены могут застрять здесь надолго, и тогда пощады не будет… Нет. Я правильно рассчитал. Зачем им сожженный и разрушенный Торжок, где им не достанется ни горсти зерна, ни другого провианта, а путь на Новгород будет открыт?» — тяжело вздохнул посадник.
Тем временем, не обращая внимания на стрелы и кипящую смолу, посылая вперед пленных, взбираясь по приставным лестницам, по телам своих же павших и раненых, ордынцы ползли на приступ. Вал штурмующих был так плотен, что убитые чэриги не могли упасть, и их выносили на стены детинца. Еще солнце не успело скрыться за верхушками деревьев леса, когда все немногочисленные защитники детинца погибли, сражаясь, но не отступив. И одним из первых пал с разрубленным плечом и грудью Иван Дмитриевич. В кровавом тумане, застившем его глаза, увидел он в последний миг множество лиц, и все они были близкие и родные, и всех ближе и роднее лица Авдотьи Саввишны, сыновей и дочки Федоры, а в ушах продолжали раздаваться удары вечевого колокола. Рядом с ним лежали несколько убитых им ноянов и чэригов, не считая тех, кто потерял равновесие и свалился с заборол вниз.
Батый, наблюдавший за побоищем с холма, сидя на своем любимом ахалтекинце, вытер полой чапана[111] вспотевшее от напряжения лицо со вздрагивающими ноздрями и сказал Субэдэю, не поворачивая головы: