Вот и собралось сегодня на Совет всего восемь человек, не считая отсутствующего князя Ярослава Всеволодовича, который заперся у себя на Городище, и уже семь дней как о нем ни слуху ни духу — с тех самых пор, когда пришло известие о несметных полчищах поганых, окруживших Торжок. «Ко времени занедужил», — говорили новгородцы. Приглашены были, правда, еще четверо кончанских старост от каждого из новгородских концов. Двое с Торговой стороны Волхова — от Плотницкого и Славенского концов, и двое с Софийской стороны — от Неревского конца богатых и знатных и Людиного, или Гончарского. Но они что-то задержались, ожидая, наверное, друг друга, и только сейчас послышались их громкие голоса и ржание коней.
Трое из кончанских старост были люди бывалые, многое повидавшие на своем веку. Староста же Людиного конца Матвей, совсем еще молодой, почти отрок, избранный согражданами за необыкновенную смысленность, впервые был на Совете Господы и с откровенным любопытством рассматривал владычную палату с ее пышным убранством, так не подходившим, казалось, ее смиренному хозяину.
Между тем, словно желая помешать говорить посаднику, владыка произнес тихо, но его хорошо услышали все:
— Гибнут сыны и дочери наши в обложенном погаными Торжке, гибнут в огне и сече. Господь разве не заповедал нам помогать ближним своим, а паче страждущим? Торжок — наш пригород, единое с нами тело, плоть и кровь наша, — сказал и скорбно замолчал.
— Истинно говоришь, владыка, истинно, — пробасил от дверей тысяцкий Никита Петрилович. — Да, мы с Торжком одна плоть и кровь, одно тело. Ну а ежели раненая рука или нога загноится, начнет синеть и пухнуть, что тогда делать? Отсечь надобно. Все равно не сохранишь, а не отсечешь — все тело погубишь. Разве не так? До кровавых слез жалко, а что же иное делать?
Тут вскочил сухонький, вертлявый тысяцкий Семен Емин и закричал, размахивая длинными, не по росту руками:
— Цто несешь, недоумок? Рука или нога, а тут души целовецеские! Рази душа в ногах или руках обретается?
Однако Никита Петрилович, ничуть не смутившись, ответствовал:
— Да ведь это у кого как да и когда как. Вот когда ты от ливонцев ноги уносил со своей ратью, поди-то душа твоя в пятках и пребывала!
Семен покраснел и начал было сыпать ворчливой скороговоркой, которой научился у низовских воев, однако был прерван Степаном Твердиславичем:
— Браниться будете потом, господа тысяцкие. Сейчас дело говорить надо.
Спорщики примолкли. Тогда поднялся Федор Михайлович и слабым своим голоском спросил, обращаясь к Никите Петриловичу:
— Готов ли ты, батюшка, встретить лихие времена?
Степенный тысяцкий уставился на Федора Михайловича круглыми, немигающими глазами, густым басом ответил:
— Исполчается сам Новгород, все волости, все пригороды его. Повсюду куют оружие, доспехи, готовятся к ратному делу. Сотские проводят учения.
— Я не о том, — все тем же слабым голосом, но упрямо проговорил Федор Михайлович. — Что оружие и доспехи куют и к рати готовятся, я сам вижу, только я о другом. Ты вот по должности и над иваньскими купцами старшой — все Иваньское складничество[47] у тебя под началом. Так ведь? А нет в Новгороде добрых купцов богаче…
— Дядя Федор, — с досадой, но с оттенком почтительности прервал его посадник, — дело, дело говорить надо!
— А я дело говорю, Степан, — не давая себя сбить с толку, кротко, но настойчиво продолжал Федор Михайлович, — Когда князь Ярослав Всеволодович засел в Торжке и перекрыл подвоз жита и другой снеди с низовских земель, все помните небось, какой голод начался в Новгороде и волостях наших?
— Такое не забывается, — раздалось несколько голосов.
— А вот забыли же — опять призвали Ярослава на княжение…
Степан Твердиславич нетерпеливо тряхнул головой, однако Федор Михайлович, словно не заметив этого, продолжал так же медленно, слабым голосом:
— Князь все же свой был. А теперь на нас идут лютые вороги. Торжок, почитай, уже погиб. Разорены и все земли низовские. Некому там будет ни сеять, ни урожай собирать, а уж в Новгород везти и вовсе некому, да и нечего. Бог даст, сами отобьемся ратной силой от поганых — вам решать, может, и отобьемся. А вот от глада и мора сами никак не отобьемся. Пусть Никита Петрилович, как старшой над Иваньским складничеством, уговорит добрых купцов без роста дать Новгороду казну большую, и надо тотчас посылать на немецкие торговые дворы, в Любек и иные города, бывалых людей хлеб закупать, рядиться на новый урожай, а иначе глад и мор нас не хуже поганых побьют.
Степан Твердиславич только шумно вздохнул и развел руками, а Спиридон, как всегда увесисто, сказал:
— Дело говоришь, Федор. Пусть вече утвердит лучших гостей[48] для покупки хлеба, а я им и софийскую казну отворю.
— Tax говоришь, владыка, благолепно, — прогудел Никита Петрилович. — Ладно, уговорю я моих суконщиков да вощаников. Дадут казну.
Посадник, сообразив, какой выгодный для его планов поворот придал обсуждению дядя, сказал решительно и твердо:
— Так и быть должно. А к лету на Иваньской, Немецкой, на всех пяти пристанях все склады надо освободить для приема хлеба…
Тут его прервал звонкий голос кончанского старосты Матвея:
— А может, еще надо по концам и улицам загодя гривны собрать, чтоб хлеб закупить?
Посадник одобрительно кивнул головой, хотя и нахмурился было вначале, что ему не дали договорить.
На Совете Господы посторонних обычно не было, только члены Совета да несколько вечевых дьяков, записывавших по очереди, кто что говорил, какие приняты решения. Но вот вошел, неслышно ступая зелеными расшитыми сапожками, сын боярский Федор, направился прямо к Степану Твердиславичу, наклонился к уху посадника и прошептал:
— Беженцы из Торжка появились. Город кипит. Поторопись скликать вече, боярин, а то уже несколько уличанских вече сами по себе собрались…
Степан Твердиславич ничего не ответил, только быстро приподнялся с кресел и возгласил приговор Совета Господы:
— Полков со свейского[49], орденского и литовского пограничья не снимать; тысяцкому Никите Петриловичу исполчить город и земли, пригороды и волости, погосты и отдельные дворы, поставив где надо опытных воевод. Тверди и засеки по дороге к Торжку вооружить и снарядить аж до самого Серегера, обеспечив их воями и всем, что надо. Поручить ему через тиунов и мытников собрать дань с Иваньского складничества и других купцов. Поручить посаднику Степану Михалкову дар владыки, софийскую казну, и, все собранные деньги присоединя, порядиться с немецкими, свейскими и другими гостями, вручив им сколько надо в уплату за хлеб. Загодя предупредить, чтобы все амбары на пристанях были свободны для приема хлеба. — Тут посадник перевел дух и покосился на вечевого дьяка, который еле успевал записывать. Дождавшись, когда тот кончил, Степан Твердиславич продолжал: — Помочи Торжку посылать не мочно, — тут голос боярина дрогнул, — тем паче, что уже и поздно, видать, посылать ее. Так приговорим, — закончил посадник и посмотрел на Спиридона — от него теперь зависело все: ведь голоса разделились.
Все молча смотрели на архиепископа, но он встал, сказал одному из вечевых дьяков:
— Вели созывать вече, — и удалился во внутренние палаты.
Степан Твердиславич погрузился в глубокую задумчивость, не видя и не слыша происходящего вокруг, не заметил он и того, как вновь появился Спиридон уже совсем в ином облачении — вместо скромной черной рясы владыка шествовал в длинной лазоревой мантии, украшенной алыми атласными полосами. На голове у архиепископа возвышалась митра с жемчужным крестом над челом. Епитрахиль[50] была украшена жемчугом и разноцветными каменьями. Казалось, что в этом богатом облачении, в сверкании золотого шитья, блеске алмазов, жемчуга, изумрудов, рубинов, яхонтов, хрусталя должно было совсем потеряться, сделаться неприметным худое, бледное лицо владыки. Ан нет, ничуть не бывало. Наоборот. Стало особенно заметно, что черты лица у Спиридона тонкие и правильные, что серые глаза его смотрят умно и проницательно, как бы сочувственно, сострадающе, что он прост и величав в одно и то же время. Кто теперь и подумать мог, что он был избран архиепископом из простых дьяков.