Средний житель Копенгагена, не знакомый с ним лично, но видевший его на улице или в театре или слышавший о его чудачествах, очень быстро выносил свой приговор. Копенгагенцы не любят необычного, им часто трудно поверить, что существуют люди гораздо большего масштаба, чем среднестатистический. Поэтому Андерсена быстро отнесли к разряду чванливых, себялюбивых и тщеславных людей, которых нужно только проучить, чтобы они не слишком заносились. Знакомые с писателем лично были не так категоричны в своих суждениях. Ему нельзя было отказать в обаянии, настолько сильном, что трудно было не попасть под его воздействие; гостиная словно всегда была ему мала. Но с другой стороны: как можно иметь дело с человеком, который на людях стремится говорить только о себе и всегда носит в кармане новую рукопись, чтобы читать из нее при любой возможности, или который вечно жалуется, что его поспешно написанная пьеса либо возвращена дирекцией театра, либо сурово раскритикована в газетах после премьеры, — с долговязым, взрослым человеком, который плачет, если кто-нибудь ему перечит, и постоянно жалуется, что болен, хотя любому видно, какой он выносливый и сильный, и все знают, что он никогда ничем серьезным не болел? Вероятно, не стоит упрекать некоторых его знакомых, если они считали своим долгом попытаться привить ему хорошие манеры и сделать его более уравновешенным. Кроме того, они знали, что он так и не получил приличного воспитания — может быть, еще не поздно его немного отшлифовать, чтобы он стал настоящим человеком, как все?
И наконец, для ближайших друзей он тоже был своего рода тайной: пленительно сердечный и веселый и в то же время невыносимо надоедливый и суетливый, маниакально поглощенный собственной персоной и тем не менее часто трогательно заботливый о других; мятущийся человек богемы и вместе с тем аккуратный до педантичности в отношении собственных дел; талантливый писатель и одновременно удивительно пристрастный к своим произведениям.
К счастью или несчастью, он был принят как родной сын в копенгагенскую семью, которая была по духу буржуазной до мозга костей, хотя и на свой оригинальный лад. Все Коллины обладали лучшими качествами буржуазии; неподкупной честностью, чувством долга, преданностью, готовностью прийти на помощь и к тому же неиссякаемым юмором и искренней человечностью, которая не позволяла им без разбору проявлять свои симпатии, в том числе и к самим себе. Это были уравновешенные и решительные люди, которые крепко держались вместе и довольствовались собственным кружком. Но копенгагенский скептицизм был у них в крови. Жизненная философия семьи гласила: «На равных!» Нельзя выйти в люди и оттого считать себя чем-то сверхъестественным. Если не умеешь выгибать спину и пускать искры, нужно научиться.
Удивительно, что, несмотря на ограниченность взглядов, эти люди приняли гадкого утенка. Старый Йонас Коллин дал своим близким понять, что они должны обращаться с Андерсеном как с братом, и они послушно подчинились его желанию. Вероятно, этим в основе своей нормальным людям было странно иметь на своем птичьем дворе такую необычную и неуравновешенную фигуру. Трудно было подрезать крылья его самоуглубленности, а он был болезненно чувствительным; женщинам в семье не раз приходилось утешать и успокаивать его, когда он со слезами выходил из-за стола, оскорбленный той или иной невинной шуткой.
Но постепенно они научились любить его, даже очень. Со всеми своими приступами слез и обид и другими причудами он был веселым и обаятельным товарищем, и они скучали без него, когда он уезжал. В доме был праздник, когда из-за границы приходили вести, что он направляется домой и скоро будет среди них. Зато им трудно было понять, что как писатель он стоит гораздо выше среднего, и его разговоры о славе не производили на них впечатления. Прошло немало времени, прежде чем они поняли, что он и вправду стал европейской величиной. Забавно выражено это запоздалое признание Хенриэттой Коллин, женой Эдварда, в письме к мужу с курорта в Германии, где она познакомилась со многими видными немцами: «Конечно, Андерсен составляет главный предмет наших бесед, и именно ему я должна быть благодарна за ту приветливость, с которой меня встречают; скажите ему об этом, а также о том, что я раскаиваюсь за каждое неуважительное слово, которое когда-либо ему сказала. Он страшно знаменит!» Это было в 1855 году.
Несмотря на семейные подтрунивания, которые Андерсену нелегко было выносить, и отсутствие интереса к его славе, он безгранично любил всех членов семьи Коллинов. Ближе всех был ему Эдвард Коллин, второй и самый талантливый из трех сыновей. Этому приходится только удивляться, потому что они совсем не были похожи. Трудно представить себе двух товарищей, которые бы хуже подходили друг к другу.
Эдвард Коллин был наделен всеми лучшими чертами своей семьи и вдобавок еще значительным умом и большими практическими способностями. Он был принципиален и прямолинеен, строг к самому себе, терпим к другим, человек чести в лучшем смысле этого слова. Он был уравновешен и уверен в себе, отличался самообладанием и трезвым чувством реальности. Его темперамент не оставлял места необузданности, но он ни в коей мере не был занудой. Он был на редкость обаятелен, со всеми приветлив и в семейном кругу проявлял дерзкое и полное фантазии чувство юмора, в частности выражавшееся в многочисленных семейных песенках, которые он сочинял по случаю праздников.
Андерсен действительно должен был благословлять судьбу за такого неизменно верного друга. Увидев как-то, портрет Эдварда Коллина, Хенриэтта Ханк написала: «Это хорошее и умное лицо, во взгляде что-то открытое, твердое, плотно сжатые губы словно говорят: я не буду тебе льстить; но ты можешь на меня положиться!»
Ее впечатление было правильным. Коллин всю жизнь помогал Андерсену и поддерживал его, не ставя этого себе в заслугу. Как бы он ни был занят, он в любую минуту готов был прийти с советом или руководством в практических делах. Он даже преданно переписывал рукописи Андерсена для издателей или переводчиков и решительно отказывался от выражений благодарности за это. Он был доверенным Андерсена и в личных делах. Тот мог рассчитывать на скромность друга.
Коллина, несомненно, связывала с Андерсеном большая и теплая дружба, хотя по семейному обычаю он не любил показывать своих чувств. Слава Андерсена не особенно его интересовала — и в этом он был истинный Коллин, — но радовала его потому, что радовала самого писателя. Он восхищался человеческими качествами Андерсена, если считал, что для этого есть основания, и тогда не скупился на похвалы. Услышав, что Андерсен решил предпринять рискованное путешествие из Константинополя по Дунаю в 1841 году, он написал ему: «Вы отчаянный человек в путешествиях; если вы вернетесь из этой поездки живым, немногие повторят ее за вами, а если вам не хватит смелости, то все же вы проявили волю, а это тоже немало, об этом свидетельствует нижеподписавшийся, который не имеет обыкновения вам льстить». Последнее было правдой. Ничто не было более чуждо педантичной искренности Коллина, чем говорить людям комплименты, в которые он не верил.
Со своей стороны Андерсен с юности питал к другу просто страстную любовь. Его неуверенная, нежная натура нуждалась в поддержке, а бурный темперамент требовал объекта — или нескольких — для своих чувств, а кто был ближе этим требованиям, чем брат-ровесник Коллин с его мужественным обаянием?
Само собой разумеется, в их отношениях возникали трудности. Принципиальность Коллина иногда оказывалась настолько негибкой, что при его характере и манере выражаться она превращалась в школярскую замкнутость и бюрократическую сдержанность, которая выводила из себя такую чувствительную, чтобы не сказать сентиментальную, натуру, как Андерсен. Дело не шло лучше и от того, что Коллин, подобно другим, пытался в молодые годы читать писателю нравоучения.
Поэтому поводов для раздражения было достаточно. Как ни странно, в их числе были семейные песенки Эдварда Коллина. Они всегда пользовались большим успехом. Но Андерсен иногда чувствовал себя немного не к месту и не мог принимать участие в шумном семейном веселье, особенно когда шутка касалась его самого. Например, ко дню его рождения, 2 апреля 1847 года, накануне его отъезда в Англию, Эдвард Коллин написал песенку, заканчивавшуюся такими куплетами: