Но ель не понимала и того, что значит жить.
* * *
Сказки выражают кредо искренней души и непосредственного чувства, в них говорится о делах маленьких и незаметных созданий, и они разъясняют нам, что жизнь богаче и шире наших ограниченных представлений о добре и зле, она неисчерпаема.
Естественно, эта философия привлекла многие сердца и многим людям принесла утешение. Она обращена и к современному читателю. Но этим сказки не исчерпываются. Если читать их более внимательно и попытаться делать выводы, они скорее вызывают беспокойство, чем приносят утешение. Уже одни портреты мещан-обывателей могут напугать читателя: неужели мы такие? Были ли люди такими только во времена оны или и сейчас много им подобных? Не ограничен ли и ты сам? Не рядишься ли ты в чужие перья, как многие филистеры в сказках? Не смакуем ли мы красивые фразы? Не стали ли мы рабами лозунгов и других дешевых упрощений действительности? Можем ли мы считать себя свободными?
У читателя мороз проходит по коже при виде пропасти, которая разделяет героев сказок, в том числе и людей. Неужели мы и впрямь такие разные? Нельзя ли нам стать немного более однородными? Не устарели ли наши демократические идеалы? Не виной ли тому отказ одноглазого идеалиста видеть действительность такой, как она есть? Сказки — это протест против всяческого стремления унифицировать жизнь и сглаживать различия между людьми. Был ли автор большим реалистом, чем мы?
И далее: является ли огромная физическая вселенная, в которую мы привыкли верить, конечной истиной? Можно ли представить себе, что вещи не мертвы, а явления природы олицетворены? Наши физические знания говорят одно, писатель другое. Кому верить — физике или писателю? Сказки утверждают, что, если ты живешь в тесном общении со своим ближайшим окружением, оно обретает жизнь в твоем восприятии, и тогда великая механика теряет всякий интерес. Может ли современный читатель принять такую мысль?
И наконец, идея сказок о богатстве жизни: умеем ли мы принимать ее большие и малые дары? Открыты ли мы так же, как автор и многие из его героев? Или мы идем по жизни глухими и слепыми, не обращая внимания на те мелкие радости, которые она нам предлагает? Может быть, мы слишком поверхностно и поспешно судим об окружающем мире?
Сказки представляют собой далеко не безобидное и невинное чтение. В того, кто умеет читать между строк, они вселяют беспокойство. Человеческая проницательность и жизненная мудрость писателя выходят далеко за рамки обычного.
* * *
Андерсен был посредственным драматургом, средним поэтом, хорошим романистом и выдающимся автором путевых заметок. Но в сказках он достиг совершенства, и его гений проявился именно в них благодаря необычайному сочетанию внешних и внутренних обстоятельств: особых социальных условий, особого темперамента и особого художественного таланта.
Социальными условиями было его бедное детство в Оденсе. Насколько он помнил, его всегда окружали сказки и легенды, и — что еще важнее — он был знаком с тем миром, в котором разыгрывались эти народные рассказы. До четырнадцати лет он жил среди людей, не слышавших о той натурфилософии, на которой воспитывались образованные классы. Для простого народа природа была не огромным механизмом неодушевленных вещей, а вселенной живых сил, дружелюбных или враждебных, но, во всяком случае, бесчисленных. Хотя тролли, домовые, эльфы и привидения не играли большой роли в повседневной жизни, они тем не менее были существенной частью мира представлений человека из народа, и сказки сами по себе не содержали ничего невероятного или нелогичного. Не было в них ничего противоречащего разуму и для Андерсена. Ощущение тайны жизни сидело у него в крови. Другие датские писатели тоже сочиняли или пересказывали сказки, но они были знакомы с миром сказок только через литературу. Андерсен знал их по собственному опыту и мог рассказывать более авторитетно, с гораздо большей достоверностью, чем его коллеги. Его прельщала возможность передавать старые истории по-своему, но столь же хорошо он сочинял новые; у него было достаточно фантазии, и он до мозга костей чувствовал и требования жанра, и условия обстановки. Низкое происхождение, которое в начале карьеры было социальной трудностью, с течением времени оказалось счастьем для него как писателя.
Психический склад Андерсена был другой предпосылкой для создания сказок. Уже одна его необузданная фантазия делала сказочную форму более естественной для него, чем роман или драму. В этих двух жанрах необходимо учитывать реальное правдоподобие событий. Но в сказках может происходить очень многое, неправдоподобное становиться правдоподобным; здесь есть своя логика событий, но больше простора для фантазии.
К этому добавляется то, что писатель от рождения был наделен впечатлительностью, которая заставляла его воспринимать окружение гораздо интенсивнее, чем других. Он был как бы пленником того, что видел, и среди явлений окружающего мира забывал про себя. Животные, большие и маленькие, становились для него думающими, рассуждающими личностями, и даже так называемые неживые предметы получали индивидуальную жизнь. В 1843 году он писал Ингеману: «У меня масса материала [для сказок], больше, чем для любого другого вида творчества; иногда мне кажется, будто каждый забор, каждый маленький цветок говорит: „Взгляни на меня, и тебе откроется история всей моей жизни!“ И стоит мне так сделать, как у меня готов рассказ о любом из них!» Совершенно естественно, что животные, цветы или игрушки в сказках представляют собой живые индивидуальности, ведь такими он воспринимал их в действительности. Когда он сочинял, наблюдения природы сочетались с человеческим опытом, и в результате получались животные, насекомые, растения и предметы — с человеческими чертами. Навозный жук только снаружи навозный жук, внутри он человек.
Однако не меньшее значение имело душевное богатство Андерсена. Он сохранил детскую непосредственность в реакциях и детскую близость с окружающим миром (многим детям вещи кажутся живыми существами) — в то же время он обладал здравомыслием взрослого. Именно эта двойственность разума помогла ему писать сразу и для детей и для взрослых. Он был на «ты» с оловянным солдатиком так же легко, как любой ребенок, а его жизненный опыт обогатил бы любого взрослого.
И наконец, третья предпосылка: своеобразие, или, если угодно, ограниченность его писательского дарования. Как уже говорилось, Андерсену трудно давались крупные композиции или более подробное и многостороннее описание характеров. Его сила была в коротком эскизе человека, изысканных репликах, быстром наброске ситуации. Сказка словно создана для его таланта к малым формам. Жанр не допускал многословия и в то же время предоставлял свободу, и писатель мог как угодно использовать свои бесчисленные разбросанные наблюдения природы и людей или в виде небольшой типажной зарисовки, или брошенного мимоходом замечания от собственного имени. Он мог непринужденно перескакивать из мира животных в мир людей, от рассказа для детей в рассуждения для взрослых, от серьезности к шутке, и наоборот.
Таким образом, сказка стала самым непосредственным выражением его экспансивного и капризного темперамента. Здесь он чувствовал себя на месте в поэтическом смысле, и, возможно, этим объясняется тот странный факт, что в сказках он так усиленно заботился о форме. В них нельзя найти случайности или небрежности, которые часто отмечают его лирику и пьесы. И в то время, как он, по замечаниям театральных цензоров, неоднократно переделывал свои пьесы, никто не мог бы подсказать ему, как нужно писать сказки. Это он знал сам. Он шлифовал язык и обуздывал фантазию. В самых сверхъестественных событиях всегда есть строгая мера и четкая последовательность. Насколько безжалостен он был к себе, видно по сохранившемуся первому черновику «Пастушки и трубочиста». Фантазия в нем переходит все границы; но Андерсен уверенным инстинктом несколько приглушил рассказ. И он стал совершенным. Не осталось ни одной невзвешенной фразы. Ни одной сказки Андерсен не посылал в печать, не убедившись, что ее невозможно сделать лучше.