Когда он приехал туда, на железнодорожном вокзале его встречал епископ, у которого он гостил во время своего пребывания. В знаменательный день собрался весь город. Детей отпустили из школ, люди толпились на улицах, чтобы хоть издали увидеть великого писателя; всюду развевались флаги. Андерсен просто заболел от напряжения. Когда утром он в сопровождении бургомистра и начальника полиции пришел в ратушу для вручения диплома, то был настолько ошеломлен потоками людей, приветственными выкриками, музыкой и всей праздничной суетой, что сказал своим спутникам: «Сколько мужества должно быть у человека, идущего на казнь! Мне кажется, я понимаю его ощущения».
Во время церемонии вручения он был так взволнован, что еле стоял на ногах, и не лучше чувствовал себя в четыре часа на торжественном обеде в ратуше. Было произнесено много речей, на которые ему пришлось отвечать, его попросили прочесть несколько сказок, а потом подвели к открытому окну, чтобы полюбоваться огромным факельным шествием в его честь. Теперь он наяву пережил то, что в детстве нагадала ему старуха: в Оденсе будет иллюминация в его честь. Этот эпизод Андерсен никогда не забывал упомянуть в своих автобиографиях, последний раз в «Сказке моей жизни», которую, конечно, читали в Оденсе, и не было ничего естественнее, чтобы жители его родного города помогли предсказанию сбыться.
Это была большая честь, но удовольствие доставила весьма сомнительное. По натуре нервный, поэт с трудом переносил душевные потрясения, а вдобавок ко всему он простудился, его мучила подагра, а по дороге из Копенгагена началась зубная боль, преследовавшая его многие годы, и по мере того, как в зале ратуши становилось жарче, она все усиливалась и стала просто невыносимой, когда он подошел к открытому окну смотреть на факельное шествие в морозном декабрьском воздухе. Он с удовольствием наслаждался бы «блаженством этих минут» (как он впоследствии писал), но не мог — он видел по тексту песни, «как много куплетов еще осталось спеть, прежде чем я буду избавлен от этой пытки, на которую из-за моих зубов обрекал меня холодный воздух». Он как следует прочувствовал, что он «всего лишь несчастный смертный, скованный земной немощностью».
* * *
Больших, эпохальных событий в последние двадцать пять лет его жизни не произошло. Неудачная война 1864 года произвела на него ужасное впечатление, но он не имел возможности проявить такую же активность, как в 1848–1850 годах, и важнейшим последствием войны лично для него стало то, что во время путешествий он уже не навещал своих немецких друзей. «Я не могу и не хочу быть среди немцев», — писал он.
Однако с течением времени в его личной жизни наметились другие, более важные изменения. Он все больше и больше страдал от одиночества. Хотя неисправимо богемный писатель стремился к полной свободе передвижений, все же он не мог избежать сознания того, что не имеет своего очага. С тех пор как он молодым человеком был принят в семью Коллинов, дом старого Йонаса Коллина был постоянным центром его существования, и он всегда рассматривал его как «Самый Главный Дом». Смерть фру Коллин в 1854 году ничего не изменила; но, когда в 1861 году глубоким стариком оставил этот мир Йонас Коллин, положение стало иным. Никто из поколения молодых Коллинов не мог обеспечить Андерсену того чувства уверенности, которое всегда было у него в семейном кругу «Отца». К счастью, как раз в это время у него появилось двое новых друзей, которые открыли перед ним свои дома и заботились о нем в последующие годы, когда силы начали изменять ему и он все более мучительно переживал отсутствие настоящей семьи.
Эти друзья были Мартин Хенрик и его зять Мориц Мельхиор, оба из среды еврейской купеческой аристократии Копенгагена. В их домах царила теплая и сердечная семейная обстановка, а широкие духовные интересы делали эти дома местом встреч и художников, и ученых; совершенно естественно, что Андерсен был принят в этот круг. Он необычайно хорошо чувствовал себя у этих нечванливых и душевных людей и скоро стал постоянным гостем в обоих домах. Особую роль сыграл для него дом Мельхиоров, прежде всего благодаря хозяйке дома, Доротее Мельхиор, урожденной Хенрик (она была сестрой Мартина Хенрика).
Она восхищалась Андерсеном и глубоко уважала его, но в то же время понимала, как трудно было для него существование: как писатель он был знаменитостью, а как человек — одиноким старым холостяком. Она понимала, что он не был и не мог быть таким, как другие, — этого, несмотря на свои достойные уважения дружеские качества, никогда не понимали трезвые Коллины. Она принимала его таким, как он есть, со всеми причудами, тяжелой обидчивостью, нелепой чувствительностью, странным сочетанием самопоглощенности и любви к ближнему. Она не боялась ему перечить, если считала, что его нелепости заходят чересчур далеко, но делала это всегда тактично и с юмором, и он чувствовал, что ее порицание — это дружеская услуга, а не критика.
Она словно поставила себе задачу помочь ему прожить оставшиеся годы и не щадила сил, чтобы выполнить свое намерение. Как только его здоровье пошло на убыль, она пригласила его жить в их доме, когда ему вздумается, впервые в 1866 году по его возвращении из долгой поездки в Португалию, а потом еще много раз и на все более длительный срок. Семья жила на втором этаже на углу Хейброплас и Вед Странден (дом сохранился до сих пор), но владела большой (ныне снесенной) летней виллой под названием «Тишина» на Розенвенет в Эстербро, и именно здесь Андерсен обычно подолгу гостил. Путешествуя или живя за границей, он охотнее всего переписывался с фру Мельхиор, и эта переписка, которая велась с 1862 года и до его смерти, показывает, какую огромную благодарность он испытывал к чуткости и вниманию, оказываемому ею и ее мужем.
Постепенно, по мере его угасания, ее забота о нем становилась все более необходимой. Нервная натура мешала ему переносить жизненные невзгоды, что усугубилось, когда ему перевалило за шестьдесят. Еще в 1867 году, посещая Всемирную выставку в Париже, он предпринимал довольно утомительные прогулки по городу. Через год его здоровье значительно ухудшилось. Ему уже трудно было выйти в гости или на продолжительную прогулку в деревне. Усталость все больше стесняла его, а к ней добавились приступы недомогания, головные боли, тошнота, удушье, лихорадка; хотя, вероятно, его как ипохондрика более, чем другого на его месте, занимали собственные ощущения, которые казались ему хуже, чем в действительности, но, увы, не было сомнения, что он серьезно болен. Ему все труднее было одному. Когда в 1869 году семья Мельхиоров была вынуждена надолго уехать, он написал Эдварду Коллину: «Придется мне где-нибудь искать себе дом»— слова, которые производят трагическое впечатление ужаса одинокой и больной старости. Все же он каждый год — за исключением одного раза — ездил за границу, но получал все меньше и меньше удовольствия. Последнее путешествие он совершил в Швейцарию в 1873 году, где ему на какое-то время стало лучше; порой возвращался прежний юмор, например когда он писал домой: «Иногда у меня в животе такое ощущение, как будто меня разбили и снова склеили, но не очень удачно». На обратном пути ему снова было так худо, что он два раза терял сознание в поезде. Мельхиоры встретили его в Копенгагене и сразу отвезли в «Тишину».
Не удивительно, что у него больше не было ни воли к жизни, ни хорошего настроения. Еще в 1860 году он пережил долгий период тоски и отвращения к жизни. По мере того как он слабел, подавленное состояние ухудшалось. Ему все труднее и труднее давалось самообладание. Приступы рыданий наступали чаще, он становился все более раздражительным и несносным в обществе, и сам это знал. Он был как бы свидетелем собственного физического и психического разложения, но все же относился к себе с некоторой иронией. В 1873 году он как-то записал в дневнике: «Приходили двое моих врачей, Коллин и Хорнеман, я сидел между ними, как Йеппе сидит между двумя докторами, которые щупают его пульс».