Подъехали к пристани, Сема встал на подножку, крикнул:
— Эй, товарищи, рассаживайтесь, попрошу спокойно, мест всем хватит, мы имеем семь машин, на бортах сидеть воспрещается, всем на пол, покрыться брезентом! На фронте случается и похуже, а все мы, в конце концов, будущие красноармейцы!
— О, дает бригадир! — произнес кто-то в темноте.
Из-под брезента голоса доносились, как из могилы:
— Душно!
— Примите сундук! Сундук же на меня поставили…
— Брезент под зады подсовывай, ребята, а то ветром оторвет…
Наконец Сема тоже уселся и захлопнул за собой дверцу.
— У меня просто нет слов, — сказал он. — Так выручили нас, так выручили. Может быть, мы теперь познакомимся? Щупак Семен.
— Сидоров Иван! — ответил командир, вглядываясь в залитую дождем булыжную мостовую.
В кузове, под брезентом, ребята пели «Слезами залит мир безбрежный», а Сидоров рассказывал, что, по его сведениям, дела на Гидроторфе идут из рук вон скверно, рабочая сила бежит, специалистов не хватает, на электростанции постоянно садится пар и отвратительно тянут котельные из-за слишком большой влажности торфа, что под угрозой выключения находятся многие промышленные предприятия края.
Сема слушал и удивлялся: откуда этот военный человек, командир, знает такие подробности насчет Гидроторфа?
— А мы вам кое в чем помогаем, — сообщил Сидоров. — Небогато, можно бы больше, но помогаем.
Грузовик, фырча и постреливая, мчался по темной лесной дороге. Фары едва пробивали влажную темень, но Сидоров вел машину легко и уверенно, точно чутьем угадывая рытвины и ухабы.
Никакого барака для вновь прибывших ленинградских комсомольцев не оказалось. Ни ужина, ни завтрака, ни даже обеда они не получили. Вещи валялись возле дощатой конторы, часть ребят спала вповалку на еще сырой после ночного дождя земле, часть бродила по завам и помзавам, пытаясь отыскать управу на все это безобразие.
Было жарко.
Солнце уже успело высушить остатки ночного дождя. Кричали петухи. Женщина полоскала белье в корыте возле дома. Сема вдруг вспомнил беленькую девушку. Ее звали Кларой.
«Клара, — думал Сема, — Клара, Кларетт, Кларнет, донна Клара. Она измучилась, донна Клара… Может быть, я, наконец, влюблен?»
Ему давно хотелось влюбиться, но влюбиться почему-то не удавалось.
— Донна Клара, — шептал Сема, — донна Клара. Под небом Сегедильи. Шумит, бежит Гвадалквивир… Донна Клара…
«Нет, — решил Сема, — это не то. Я не влюблен. Нисколько не влюблен».
В кооперативе по стенкам висели огромные расписные солонки, дамские шляпы, пачки бумаги «смерть мухам» и часы-ходики.
— Пищей не торгуете? — спросил Сема.
— Нет, не торгуем.
— Может, что-нибудь есть?
— Нет.
Все лето Сема не трогал дневника.
Писать было некогда, так же как и грустить.
Когда комсомольцы получили наконец барак, Сема принялся за искоренение клопов. С тремя помощниками он кипятил в часы отдыха воду, устанавливал по углам барака чудовищно вонючие курильницы, мазал койки керосином, советовался с врачом и опять начинал сначала.
— Есть подозрение, — говорил он, — что клоп является носителем бацилл рака.
Ребята рака не боялись.
Тогда Сема заявлял, что клоп располагает к заболеванию малярией.
И это не было страшно.
Но он до того всем надоел, что субботник все же был устроен: курились курильницы; мусор возле барака поливался известковым молоком; пол в бараке шпарили из ведер подслащенной кипящей водой с квасцами, кровати обливали раствором буры. Тараканы, несомые потоками воды, выливались из дверей барака и хрустели под ногами. Девушки орудовали нефтяным мылом.
К ночи Сема вывесил плакат:
Остановись, прохожий, задумайся, товарищ!
здесь НЕТ и НЕ БУДЕТ ни одного насекомого!
Плакат всем понравился. Сема очень быстро написал еще три:
кто плюет на пол, тот плюет в лицо своему товарищу
свою ненависть к буржуазии
воплотим в усиление бытовой чистоты
кто дружит с клопами, тот враждует с друзьями
Последний плакат был ребятами осужден как плоский и недоходчивый.
Работал Сема на аккумуляторе. Стоял удушающе жаркий июль. От жары и ветра Сема весь облупился. Кожа лезла с него клочьями. В поселковом кооперативе он купил себе шитую золотом тюбетейку и сам смастерил трусы — зеленые с красной отделкой. Когда солнце уж очень жгло, он поливал простыню водой и накидывал мокрое полотно на плечи бурнусом.
Работа была очень скучная, однообразная и унылая: сигналы флажком, слежка за уровнем гидромассы, черпак, мостик… Подолгу он один стоял на мостике и смотрел вдаль на краны, на поселок, на паровоз, бегущий там, где земля смыкается с небом.
Палило солнце. Кричали кузнечики.
На дальних полях, густой и черный, засыхал торф. К нему от аккумулятора тянулись трубы. Сема распределял торфяную массу по полям сушки.
Хотелось спать. Это было самым трудным — не спать, когда так ужасно хочется забраться в тень и уснуть хоть часок.
Для того чтобы не спать, Сема писал стихи.
Порой тоска наваливалась на Сему. Это бывало с ним, когда он думал о своем будущем.
Вот ребята!
Осенью они уедут в Ленинград. У них есть знакомые, работа, кино, книги.
А куда ехать ему, Семе?
И вообще — чей он? Местечковый? Нет. Ленинградский? Ленинград уж вовсе ни при чем.
«Я комсомолец, — утешал он себя, — я мобилизован на торф, я работаю».
Конечно же, он комсомолец, конечно… И конечно, торф.
Но иногда он подолгу лежал ничком в траве, высушенной солнцем. Ему хотелось уехать, или сделаться кинематографическим актером, или полюбить девушку навеки.
— Навеки, — шептал Сема, — твой навеки.
Шумела машина.
Флаг поднят, флаг опущен.
Сема пробовал массу черпаком на длинной ручке и опять мечтал, уткнувшись в траву.
Через месяц его перебросили в комсомольскую бригаду на третий кран. Над карьером стоял гром. Четыре струи размывали залежи торфа. Брандспойт дрожал, вода хлестала из медного ствола под давлением двенадцати атмосфер. В высоком голубом небе пели жаворонки. Через час-два со Щупака начинал лить пот. Тогда он передавал рукоятки брандспойта другому карьерщику, простывал и, натянув брезентажку, лез в холодный черный кисель карьера — к торфососному крану. Там, ворочаясь как медведь, он выбрасывал на берег коряги, палки, корневища — все, что могло засорить хобот крана, и опять вылезал к брандспойту, страшный, измазанный и круглый, как шар.
Пошабашив, он ехал со своей бригадой в автодрезине к поселку, жевал хлеб и вдруг говорил: Ребята, гляньте, как красиво!
Ребята глядели, но не так на то, о чем говорил Щупак, как на него самого.
Он был хорош в такие минуты: глаза у него становились милыми и мягкими, он забывал жевать и сидел с набитым ртом — круглолицый, розовый, поросший пушком, как персик. Ветер раздувал его спецовку, он расчесывал пальцем грудь и, будто отвечая самому себе, бормотал:
— А вон и лес. Рыжий..
В начале сентября комсомольская бригада получила переходящий приз — Красное знамя — и продержала его до самого конца работ.
Поздней осенью мобилизованные уехали. Сема остался. Дули холодные, серые ветры. Поселок готовился к встрече зимы. Уезжали инженеры, техники, десятники. По улицам летели бумажки.
Зашивались досками окна бараков. Тракторы, урча и постреливая, развозили прицепы, груженные топливом.
Сорок часов с лишним Сема работал на отводе своего крана. Ночью кран стал оседать в мягкий, размытый непрестанным ливнем грунт. Поднялась паника. С воем хлестал ливень. Во мгле, при свете ацетиленовых фонарей, мелькали буденовки красноармейцев. «Армия нас выручит!» — подумал Сема. И на вопрос, как у него дела, ответил, что ничего, справится сам. В вое ветра и ливня никто не заметил, как Сема, оступившись, полетел в глубокий карьер. Вытащили его красноармейцы и их командир, знакомый со дня приезда на торфоразработки, — Сидоров.