Теперь нам остается сказать несколько слов об оправдательных документах, при помощи которых еврей имел возможность доказать свое право въезда в коренные русские губернии.
За пределами «черты» права еврея всецело зависели от качества и количества бумаг, «надлежащим подписом и приложением казенной печати» удостоверенных. Сверх обыкновенного «плакатного» паспорта с обозначением в нем звания, имени, места приписки и примет еврей обязан был запастись еще одним паспортом, в котором местная администрация удостоверяла, что данное лицо имеет право и надобность отлучиться на известный срок во внутренние губернии. Из двух приведенных паспортов последний, выдававшийся обыкновенно губернатором, был важнее первого. Будучи по своему содержанию смесью современного заграничного паспорта и средневековой охранной грамоты, этот добавочный документ, с одной стороны, открывал перед евреем шлагбаумы и заставы восточной части его отечества, а с другой — гарантировал ему личную безопасность и свободу действий в тех местах, где он должен был временно оставаться для выполнения цели своей поездки.
Было еще одно требование, предъявлявшееся к выходцам из «черты» и касавшееся их внешнего благообразия. Вступая на чисто русскую территорию, они обязаны были переменить свой национальный костюм на платье немецкого покроя[503]. Конечно, не одни лишь эстетические соображения руководили законодателем при издании подобной меры. Когда правительство насильно навязывало европейские моды евреям в местах их постоянной оседлости, оно при этом прибавляло: «Я вас просвещаю!» — как будто гнездо невежества скрывалось исключительно в складках национального костюма и в женских париках. Но когда те же моды предписывались евреям во время их пребывания вне «черты», то при этом помимо просвещения имелось в виду еще то обстоятельство, что во внутренних губерниях еврейский национальный костюм не всегда способен был гарантировать личность от оскорблений и неприятных приключений. Легенда о лапсердаке, ермолке и пейсах, воплотившись в нескончаемом ряде анекдотов и рассказов, приятно щекотала воображение русского человека, вызывая вместе с тенью жида невинный смех и невольное отвращение. Легенда эта заглядывала в чертоги и хижины, в литературу и балаганы, везде вселяя недоверие к тем, которых большинство знало лишь понаслышке. И когда еврей появлялся в России, правительство заботливо маскировало его в немецком костюме, чтобы хоть этим путем несколько рассеять чудовищный миф, окружавший его личность.
Теперь, когда уже знаем, кто и при каких условиях имел право временно пребывать вне черты оседлости, мы вернемся к главному интересующему нас предмету — к московскому гетто.
Заставные будки, полуразвалившиеся, но некогда составлявшие одно из звеньев административного управления, были первым учреждением, с которым еврею приходилось ведаться при приезде в Москву. В этой инстанции приезжие на основании их документов сортировались на евреев и неевреев; последних пропускали в город беспрепятственно, первых же препровождали туда под конвоем.
Покойный О. А. Рабинович влагает в уста одного из героев своих рассказов следующее краткое описание прибытия еврея в Москву. «Только что завидели на заставе в моем паспорте опасное слово „еврей“, как начались разные церемонии. Посадили мне на козлы казака, которому вручили мой паспорт… Проехал я, значит, полгорода с конвоем, как будто я совершил какое преступление. Привезли меня в Жидовское подворье, где уже есть свой Гаврыло Хведорович[504]… Ему был передан мой паспорт; от него паспорт мой поступил к городовому, к городовому же поступил и я в полное распоряжение. Не дав мне ни умыться, ни отдохнуть с дороги, городовой потащил меня в часть, где я простоял на ногах битых три часа, выслушал целый короб грубостей от разных чиновников и облегчил свой кошелек несколькими рублями, пока мне написали отсрочку… Вот, с отсрочкой, значит, я уже коренной житель Жидовского подворья»[505].
Отсрочка эта, воспроизведенная в наше время в новом Паспортном Уставе, определяла срок, оставшийся еврею для дожития вне черты оседлости, и вместе с тем делала уже ненужными все прочие документы.
Квадратное строение гетто ютилось в одном из переулков, окаймляющих подошву Китайгородского холма. Издали на это здание смотрели свысока Кремль и так называемый «город», как бы напоминая ему, что оно должно разделять участь своих обитателей. Изнутри гетто с его кельями было похоже на тюрьму, с тем лишь различием, что в Жидовском подворье ничего не давалось даром, а все оплачивалось втридорога. Вопросы о комфорте, спокойствии и других удобствах отступали на задний план. Единственное подворье «еврейской оседлости» обязано было, по приказанию начальства, во что бы то ни стало вмещать столько жильцов, сколько их ни прибудет в столицу: теснота никогда не служила оговоркой, и гетто никогда не знало предела пресыщения. В крайних случаях управляющий подворьем регулировал густоту населения, принуждая старых жильцов к сожитию в занимаемых ими и без того тесных каморках с вновь прибывшими.
В количественном отношении население Жидовского, или Глебовского, подворья колебалось как по годам, так и по временам года. Каждая новая мера, облегчавшая или затруднявшая доступ евреев во внутренние губернии, сказывалась и на гетто в смысле увеличения или сокращения его населения. В этом отношении население гетто росло по мере приближения к концу царствования Николая I.
Колебание населения по временам года зависело от причин совсем иного свойства. В начале настоящего очерка мы между прочим заметили, что в московском гетто, как и вообще вне черты оседлости, еврей жил настоящим, прошедшее же и будущее принадлежали черте. В гетто жило тело еврея с его материальными интересами; душа же его витала где-то в местах «постоянной оседлости», в поисках за временно утраченной семейной и общественной жизнью. Эта тоска была уделом всех обитателей гетто, и бывали моменты, когда интенсивность ее достигала крайних пределов. Осенью и весною, когда приближающиеся праздники и, пожалуй, перемена времен года настраивали еврейскую душу на особенный, сентиментально-торжественный лад, родина и семья получали наибольшую притягательную силу. Фантазия забегала вперед, и житель гетто уже заранее приходил в умиление от всего того, что он встретит там, в своем родном гнезде. Там, в тесном семейном кругу, он вознаградит себя за одиночество; в своей родной общине он — «поганый жид» внутренних губерний — приобретет в своих собственных и в глазах своих единоверцев некоторый вес, а притупленное чувство гражданственности получит свою долю удовлетворения. Пожалуй, в традиционном шатре под серым осенним небом он вообразит себя вольным сыном пустыни, и никто его не разубедит, когда в ночь весеннего праздника он авторитетно воскликнет: «Некогда мы были рабами фараона египетского, а теперь мы свободные граждане!»
В эти минуты тоски по родине и семье гетто казалось теснее обыкновенного, и жители его рвались на свободу. И обыкновенно еврей, собираясь во внутренние губернии, рассчитывал время так, чтобы законный срок пребывания здесь кончался перед весенними или осенними праздниками. Население гетто тогда редело и доходило до минимума.
Статистика слишком скупа на сведения о количестве евреев, временно проживавших в Москве. Единственное указание, которое мы нашли на этот счет, относится к 1846 г. В отчете московского обер-полицмейстера за этот год число приезжих из евреев или, выражаясь точнее, народонаселение Глебовского подворья указано в 192 человека[506]. Но и это единственное сведение не отличается определенностью, так как трудно сказать, что следует разуметь под числом 192: общее ли количество приезжих за целый год или же наличное население гетто ко времени составления отчета.