Что до «народа», то он в своем обычном «добродушии» и «простодушии» и превратил этот возмутительный правительственный акт в милую шутку. В первое время ни одному еврею нельзя было показаться на улице, чтобы его не встречали возгласами: «прощайте», «счастливого пути», «до свидания», «когда уезжать изволите». Встречая еврея, эти «простодушные» люди притворно-вежливо снимали шапку и с лицемерно-елейным выражением лица приговаривали: «счастливого пути», «прощайте» и т. д. Не прочь были пошутить над еврейским горем не только представители улицы, разные приказчики, молодцы, мелочные торговцы, извозчики и дворники, но и представители высших слоев, например гг. педагоги в школах и гимназиях, где учителя нередко подвергали моральной пытке своих учеников-евреев. Вот один такой случай. Учитель гимназии вызывает ученика-еврея и спрашивает «заданный» урок. На все вопросы ученик отвечает хорошо и бойко. Учитель вдруг задает ему такой ехидный вопрос: «А когда вы уезжаете?». Ученик, не задумываясь, тут же задорно ответил: «А это, г. учитель, не задано». Картина…
Что касается московского купечества, то из вышеприведенных данных ясно, что оно приняло это событие с радостью. Исполнилась наконец заветная мечта московского купца — избавиться от еврейского купца, «продающего товар дешевле всех». (Хотя большинство богатых еврейских купцов, действительных конкурентов, остались в Москве. Пострадала главным образом беднота.) И купечество, довольное, молчало и хихикало себе в кулак. Были некоторые редкие экземпляры из купцов, имевшие дела с евреями, знавшие их роль в русской торговле и промышленности и понимавшие, что тут, стреляя в евреев, рикошетом задевают и интересы русских. Даже в «Московских Ведомостях» один из видных московских купцов, пописывавший и статейки в органе Каткова[84], проговорился по поводу этого события, что «нельзя допустить, чтобы в чисто еврейском деле пострадали русские интересы». Заговорила не политическая или общественная совесть, а чувствительный карман, страх, как бы не пострадали русские купцы, которым евреи-должники могут не заплатить долгов, ссылаясь на force majeure[85], и т. п. Но это было исключение, которое только подтверждает общее правило, что сочувствие к евреям в их страданиях отсутствовало и понимания этого исторического события даже у людей, считавших себя солью земли русской, не было. То же самое, если еще не в большей степени, надо сказать о ремесленниках. Русские ремесленники и кустари благодаря изгнанию евреев-ремесленников освобождались сразу от конкурентов, которые не давали им возможности по своему произволу повышать цены на свои изделия, а с другой стороны, оставалась безработной масса подмастерьев и рабочих, которые были заняты в мастерских, ремесленных заведениях и мелких фабриках евреев. Таким образом, им рисовалась сладкая перспектива стать монополистами и брать за предметы своего производства очень дорогую цену и вместе с тем иметь в своем распоряжении дешевый труд и держать в своих твердых руках массу безработных подмастерьев, «мальчиков» и других помощников. Радость великая… Могли быть недовольны только действительные рабочие, которые заняты были в производстве у евреев. Несомненно, что подмастерью русскому жилось у еврея куда лучше, чем у своего брата, русского. Еврей, даже «хозяин», всегда побаивался своего «работника»-русского, знал, что при равных условиях он не будет служить и работать у «некрещеного жида», что только некоторые преимущества могут привязать русского, темного и малоразвитого портного или сапожника, к еврейской мастерской. Поэтому евреи-ремесленники оплачивали труд своих работников выше, кормили их лучше, обращались человечнее, так как еврей не только из жалости, а просто из чувства страха не станет, например, прибегать к побоям и тем жестоким сценам из жизни «мальчиков» и «учеников», которые нам так хорошо известны из жизни и произведений Глеба Успенского, Чехова и др. Русские работники, несомненно, позволяли себе по отношению к своим «хозяевам»-евреям такие вольности, которые были совершенно недопустимы у русских, где слово «сам» было угрозой и пугалом. Была недовольна и прислуга, жившая у евреев и вдруг лишившаяся мест и работы.
Что касается евреев, то вначале они были совершенно ошеломлены. Они как бы оцепенели от неожиданного удара. Ужас, охвативший всех, тем более был страшен, что его приходилось, скрепя сердце, сдерживать и не было возможности открыто крикнуть urbi et orbi[86]: «караул, спасайте», не было возможности просто разъяснить, какое тут делается дело. Все кругом молчало и безмолвствовало. Но это оцепенение скоро прошло. Серьезно стали думать о «комитете помощи», стали обсуждать его задачи и цели. Думать об обеспечении и устройстве выселяемых на новых местах, куда они поедут; регулировать отъезд, переезд и расселение их — об этом, конечно, нельзя было и думать маленькой и слабой кучке людей с ничтожными средствами, которые приходилось собирать по всей Москве, где никто тогда не знал своей собственной судьбы и у каждого были близкие и родственники, обреченные на изгнание. Раздавались голоса, что все средства должны быть употреблены на устройство изгнанников на новых местах, что выезд и переезд должен совершаться за счет правительства. Но этот правильный взгляд на вещи был побежден чувством жалости: нельзя было отдавать массу выселяемых в руки полиции и администрации, которая неизвестно как будет производить высылку. И комитет, во главе которого, как указано, стал Гапьберштадт, начал свою деятельность, выдавая проездные билеты и пособия. Очень многие, не дожидаясь дальнейших распоряжений властей о приведении в исполнение высочайшего повеления, сами стали выезжать. Многие эмигрировали в Америку, многие — в царство Польское, преимущественно в Варшаву и Лодзь. За границей, в Германии, организовались комитеты для приема эмигрантов, оказания им помощи и содействия переезду в Северо-Американские Соединенные Штаты. Из Америки прибыла даже специальная комиссия с д-ром Вебером во главе для исследования вопроса и положения евреев на месте. Между заграничными комитетами и московским установился контакт, и направляемых Москвой эмигрантов за границей встречали особенно тепло и радушно.
Кроме территориальной эмиграции (из России в Америку) некоторые евреи пустились и на моральную эмиграцию (из иудейства в христианство), проще говоря, спасались крещением. Большинство переходило в лютеранство, и только ничтожное меньшинство, можно сказать, отдельные единицы принимали православие. Лютеранское духовенство, особенно бывший тогда в Москве суперинтендантом обер-пастор Дикгоф относился к этому вопросу очень либерально, и двери протестантской церкви широко были раскрыты перед желающими вступить в нее. «Экзамен» сводился к пустой формальности, и операция эта была чрезвычайно легка и проста. Число принявших христианство сравнительно было очень невелико. Они исчисляются десятками, что по отношению ко всем евреям, подлежавшим выселению, составляет ничтожный процент.
Прошла Пасха. Наступила весна. Князь Долгоруков уехал в Париж. На вокзал собрались провожать старика все его бывшие сослуживцы и подчиненные. Они выстроились на платформе против вагона, в котором он должен был уехать. Князь прошел мимо них, вежливо кланяясь и приговаривая: «Прощайте, прощайте», ни с кем не обменявшись ни одним словом и не удостоив никого из них рукопожатием. Когда же он увидел в толпе Лазаря Соломоновича Полякова и его супругу, он демонстративно подошел к ним, горячо с ними расцеловался и вошел в вагон. Впечатление от этого жеста было огромное, но ненависть к евреям этот жест, несомненно, удвоил в душе этих людей.
В мае месяце с колокольным звоном и среди «ликующего» народа, запрудившего все улицы и радостно кричавшего во все горло «ура», по-царски въехал в Москву новый генерал-губернатор, великий князь Сергей Александрович. По царскому обычаю он сначала заехал в Иверскую часовню, а затем поехал в генерал-губернаторский дом, перестроенный и отремонтированный заново. Евреи вспоминали знаменитый стих из книги Эсфири: «Царь и Аман сели пировать, а град Шушан был в тревоге»[87].