Спокойнее всех переносил ночь Ходов со своими еще нетронутыми нервами. Труднее было Журавлеву. Его деятельная натура тяготилась частым вынужденным сидением. Все тосковали по свету, по солнцу и еще больше по Большой Земле, по родным и по привычным бытовым условиям. Мечтали о весне и походах на Северную Землю. Это было тоже нашим общим, сближало нас, хотя мы и отличались друг от друга характерами.
Чувство ответственности за товарищей, за дело, которое мы только что начали, обязывало меня не поддаваться настроениям полярной ночи и следить за самочувствием товарищей. Надо было во-время развеселить загрустившего, разрядить почему-либо наступившее тяжелое молчание, предупредить чье-нибудь неуместное колкое выражение, уметь выслушать каждого — так или иначе ослабить создавшееся за время полярной ночи нервное напряжение. Я угадывал почти все изгибы и зигзаги в их настроениях, не упускал из виду подъема и упадка духа.
…Полученная радиотелеграмма, кроме беспокойства за Журавлева, уже ставшего для нас близким человеком, естественно, наводила и на другие мысли. Надо было учитывать, как скажется на нем это сообщение. Не могло быть сомнения, что жена Журавлева словами «безнадежно больны» хотела подготовить мужа к более страшному — известию о смерти детей. Поступившая телеграмма — еще не сама катастрофа. Отец не поверит в безнадежность положения, пока не получит рокового, но точного подтверждения. Когда оно придет? Сколько человеку предстоит мучиться? И найдет ли он в себе силы пережить вторую печальную телеграмму, если ей суждено поступить? Сильная, но резкая и своенравная натура Журавлева так же резко проявится и в горе. Во что превратится тогда наш маленький коллектив, затерянный во льдах Арктики и в темноте полярной ночи?
Вертелась в голове и еще одна мысль. Может быть, мои рассуждения неправильны. Может быть, слово «безнадежно» вырвалось у женщины только под влиянием испуга в силу материнской мнительности! Может быть, уже завтра придет сообщение, что опасность миновала, что дети поправляются!..
Многое передумалось. Мысли крутились, точно снег в метель. Надо было принимать решение. Ходов ждал моего слова.
— Такую телеграмму Журавлеву показывать нельзя, — сказал я. — Разговор с ним возьму на себя. Вероятно, завтра-послезавтра будет еще сообщение. Какое бы оно ни было — дашь мне. А дальше посмотрим.
— Понятно, — ответил Ходов и пожал мне руку.
Телеграмму я положил в свой стол и запер ящик на замок.
«Беда не приходит одна», — говорит пословица. Так случилось и здесь. На следующий день, в установленные сроки, Вася Ходов тщетно ждал ответа на свои вызовы. Эфир молчал. Прошел день, и попрежнему никто не отозвался на зов нашей станции. Еще день, еще и еще. Какие-то атмосферные явления создали зону непрохождения радиоволн. Наша радиосвязь совсем расстроилась. Шли недели. Однажды удалось связаться с Ленинградом и молниеносно получить ответ на телеграмму, но для Журавлева не было ни слова. Два или три раза состоялся короткий случайный разговор с якутскими и дальневосточными станциями. Они приняли наши метеосводки, но для нас передач, естественно, не имели.
Телеграмма жены Журавлева продолжала лежать в моем столе.
На следующее утро после получения телеграммы Журавлев, сев за завтрак на свое обычное место рядом со мной, рассказывал свой сон. Он видел во сне свою дочку. Она была в розовом платье, собиралась в школу и просила купить ей новые валенки… Ходов быстро встал из-за стола и выбежал на кухню… С тех пор редко проходил день, чтобы Журавлев не делился с нами воспоминаниями о своих детях, чаще всего о Вале.
Подавляя душевную боль, я внимательно слушал его рассказы. Перед глазами стояла светловолосая, голубоглазая стройная девочка, оставшаяся на молу в Архангельске. По рассказам отца я знал все мелочи ее маленькой жизни; мне казалось, что я полюбил ее не меньше отца. Как я хотел, чтобы дети остались жить! Иногда я думал, что не выдержу этого испытания в крикну Сергею: «Замолчи! Вали нет!» Но брал себя в руки и снова слушал. Я не мог допустить, чтобы горе или ожидание его на неопределенное время захлестнуло наш маленький коллектив в полярную ночь. Дети для Журавлева оставались живыми.
Наконец связь восстановилась. Все были счастливы тем, что теперь можно ждать известий от семей. И вот Вася передал мне новую телеграмму от жены Журавлева. Она была послана на следующий день после первой, но из-за отсутствия связи все это время пролежала на Земле Франца-Иосифа. В телеграмме было только два слова:
Я объявил Журавлеву о предстоящем походе и решил сообщить ему тяжелую весть в пути. Мне казалось, что ему будет легче пережить горе вдали от базы, наедине со мной. А главное, думалось, что тяжести похода не дадут ему сосредоточиться на своем горе, а физическое утомление скорее притупит душевную боль.
…Первую ночь мы провели на льду, в 40 километрах от базы. Утром меня разбудил мороз. Было еще рано. Я выбрался из палатки, чтобы провести наблюдения. Термометр показал 32° ниже нуля. Небо было ясным. Стоял штиль. На северо-востоке виднелся мыс Серпа и Молота. Вершина горы четко рисовалась на зеленоватом небосводе. Только ее подошву скрывала подозрительная белая полоса. Чтобы получше рассмотреть ее, вооружился биноклем. Вдруг резкий порыв ветра ударил мне в глаза. Он кипятком ожег лицо, вырвал несколько искр из трубки, взвизгнул, точно испытав удовольствие от своей проказы, и стих. На ледяной равнине кое-где закрутились маленькие снежные вихри, но и они скоро исчезли. Минут двадцать стояла полная тишина.
Я услышал, как проснувшийся Сергей разжег примус. Несколько собак, поднявшись с належанных мест, покрутились на одном месте и легли спиной к северо-востоку. Там местами опять закрутилась поземка. Вскоре выросло несколько снежных вихрей. Очередной шквал ветра заставил меня отвернуть лицо. В воздух взметнулся снег. Точно в испуге, вокруг лагеря засуетились сухие, как песок, снежные кристаллы.
Шквалы ветра налетали все чаще и чаще. Мыс Серпа и Молота выше и выше занавешивала белая мгла. Начинался снежный шторм. Он должен был ударить нам прямо в лоб…
Вернувшись в палатку, я рассказал Журавлеву о постигшем его несчастье… Кто любит детей, тот поймет его горе, а кто знает настоящую дружбу, почувствует мою боль за товарища…
Ветер усиливался. Его свист уже переходил в сплошной печальный вой. В другое время я бы не снялся с бивуака. Сейчас же надо было итти. Я вылез из палатки, быстро заложил обе упряжки и закрепил на санях груз. Оставалось снять палатку и свернуть постели.
Журавлев неподвижно сидел над примусом. По суровому лицу охотника одна за другой катились слезы. Широкие плечи сгорбились, словно придавленные горем. Казалось, не позови его, он так здесь и останется.
— Пойдем, Сергей!
— Как пойдем? Куда? — очнувшись, переопросил Журавлев.
— Пойдем вперед. Всегда надо итти вперед. Это наш долг!
Я потушил примус, собрал постели и снял палатку. Журавлев машинально надел поданный мной совик. Моя упряжка тронулась навстречу шторму. Следом рванулись собаки охотника. Вместе с нами пошло и горе.
Вдвоем
Ветер быстро нарастал. Впереди поднималась белая стена метели. Вскоре она скрыла столообразную вершину мыса Серпа и Молота. Снежные ручьи поземки слились в мощные курящиеся потоки. Потом соединились и они. Образовалось сплошное кипящее море. Но вот взошло огромное солнце. Ледяные поля словно вспыхнули. Красным светом загорелся снег, зарделась снежная пыль. Казалось, что льды превратились в расплавленный металл, который, курясь красным паром, бурным потоком устремился нам навстречу.
Метель усиливалась беспрерывно. Ветер то визжал, то переходил на низкий вой, то обрывал, то снова начинал свою дикую песню. Иногда мне казалось, что в реве метели слышится человеческий голос. Оглянувшись, я видел, как шевелятся губы Сергея. Кричал ли он на собак, стонал, или разговаривал сам с собой — я не мог понять.