За Джалиловым уехали четверо, остальные разошлись по кабинетам. Тамулис и Барков пошли к себе.
Без Мартынова в кабинете было пусто и тихо. И все-таки казалось, что он еще жил где-то и должен был прожить еще сутки до своих похорон. Сутки, за которые можно было найти убийц, и Мартынов как-то мог узнать об этом. И пока он еще жил эти последние дни, никто не занимал его рабочий стол, не сдвигал его письменный прибор, не вынимал подложенные под настольное стекло фотографии.
Барков думал об этом, изредка поглядывая на часы. Время двигалось медленно. Оно точно делало вид, что шло, а на самом деле застыло. Вяло топталось на месте.
Барков вспомнил, что так оно тянулось и тогда, два года назад, в жаркий летний день, после того как он, проездом находясь в Москве, получил в маленьком почтовом окошечке на вокзале ответ на свое письмо.
Сжав его в руке, он побежал к себе наверх, в комнату отдыха для транзитных пассажиров, где никого не было, и дрожащей рукой вскрыл конверт.
«На ваш запрос… ежедневно… — Буквы разбегались по бумаге, прятались друг за друга, и их приходилось разыскивать и ставить на свое место. — Кроме… с 14 часов в отделе справок УКГБ по городу Москве и Московской области…»
Глубоко внизу, под окном была многолюдная вокзальная площадь, на которой в разных направлениях, параллельно и под разными углами друг к другу, быстро двигались сотни и сотни людей. И было тревожно наблюдать с высоты этот огромный людской муравейник. Люди казались маленькими-маленькими с их чемоданами, тюками, мешками. Катили тележки носильщики, им навстречу, грохоча, неслись автокары с крохотными почтовыми контейнерами на колесах, гремело радио: «Через две минуты со второго пути… со всеми остановками, кроме — платформа 521 километра, Филатниково, Светлые Ключи… Повторяю…» Люди спешили Казалось, что все, кроме жителей Филатниково, Светлых Ключей и платформы 521 километра, опоздай они хоть на секунду к отходу поезда, превратятся через две минуты в камни, в столбы, рядом с вещами, которые не сдвинет с места уже никакая сила на свете…
Герман знал только, что отец и мать разошлись, когда ему было около года, и отец никогда не интересовался ими. Не водил Германа на елку, не пришел в школу, когда Герман пошел в первый класс, не поздравлял его в день рождения. «Подлец, — говорили соседки, — ничего, к старости спохватится!»
Было еще начало двенадцатого. Герман спустился вниз, быстро прошел сквозь транзитный зал, огибая узлы, тяжелые и полные сундуки морожениц. «Если вы потеряли родных и знакомых, — вслед ему объявляло радио, — встречайтесь у справочного бюро в зале № 2».
Время почти не двигалось. У метро лениво бродили по тротуару голуби. Пожилая женщина меняла деньги у аппаратов с газированной водой. Он стал в очередь. Теперь это была двойная пытка: очередь не двигалась, и не двигалось время.
— Не достать Эрскина Колдуэлла?!
— И представь, она меня не узнала…
— Где вы купили одеяло?
…Если отец в Москве, то сотрудник КГБ, которому переслали его письмо из отделения по розыску лиц, потерявших связи с родственниками, может послать за отцом машину. А может, он — их работник?
Несколько такси стояло у небольшого столбика с непонятной надписью — «Вызов». Никаких кнопок для вызова на столбике не было. Водители столпились у первой машины, о чем-то спорили.
— Куда? — спросил его молоденький шофер.
— На Лубянку.
От нагретого солнцем верха машины несло теплом. Ехать было недалеко. Он расплатился с шофером, пошел пешком по Кузнецкому. У зоомагазина продавали золотых рыбок, солнце ослепительно сверкало на пряжках школьников в зеркалах витрин. Медленно плыли вниз к Петровке большие покачивающиеся троллейбусы, похожие на аквариумы.
Время ползло медленно. Он снова пошел по Кузнецкому мосту, но уже назад, к Большому театру, чтобы подняться к площади Дзержинского с другой стороны…
Внизу тяжело хлопнула входная дверь. Барков услышал, как несколько человек молча, стуча каблуками, поднялись по лестнице на второй этаж и прошли в дальний угол к кабинету Шальнова. Потом опять все смолкло.
…Ровно в четырнадцать он прошел в подъезд, в отдел справок. В приемной никого не было, он сразу вошел в кабинет.
Человек средних лет, незапомнившийся, немногословный, в синем гражданском костюме, предложил сесть напротив себя за маленький приставной столик с графином, стоявшим на синей бархатной скатерти. Он мельком посмотрел паспорт Баркова, отошел к шкафу.
В тонком солнечном луче над столом колыхались пылинки, а вода в графине казалась синей-синей, под цвет скатерти. Работник комитета закрыл шкаф, сел напротив Баркова и начал смотреть какую-то папку. Потом кивнул ему на пластмассовый стаканчик с карандашами и стопку белой глянцевой бумаги. Барков приготовился записывать адрес.
— Запишите. — Человек вздохнул. — Барков Борис Семенович, 1905 года рождения, член КПСС с 1925 по 1937 год, уроженец города Риги. Расстрелян 7 апреля 1938 года по решению комиссии НКВД. Факт смерти удостоверен ЗАГСом Сталинского района города Москвы, акт № 9 от 8 мая…
Мимо Баркова прыгнуло в сторону дело, которое держал в руках сотрудник, его бледное нездоровое лицо, шкаф с пачками серых папок из старого недоброкачественного картона, синяя, грозно синяя вода в графине. Потом также резко все качнулось назад, крепко встало на свое место.
— Реабилитирован посмертно…
Потом он в третий раз шел по Кузнецкому мосту, какими-то незнакомыми улицами попал к Старому Арбату. «Ничего они не разошлись, — думал он о матери, — она обо всем знала и не хотела говорить…»
Он очнулся перед каким-то громадным, строгим зданием. Здание словно было сделано не для современников, не для тех людей, которых он всю жизнь видел вокруг, а для других — без плоти и тела, недоступных пониманию, закованных в холод и величие, богов, которые входили в это здание не по земле и не пешком, а паря над простыми смертными.
Проходя мимо красивого моста через Москва-реку, Герман обратил внимание на мраморную доску — «Построен в 1938—1939 годах». Где-то там, в Сталинском районе, отец проводил свою последнюю ночь, а здесь рабочие днем и ночью, при свете прожекторов радостно и увлеченно строили этот мост, чтобы еще краше была Москва, чтобы она радовала глаза миллионам людей, приезжающих со всех сторон света в Москву и любующихся ею.
И еще он подумал тогда, что будет стоять этот мост сотни лет, неся маленькую табличку «1938-й год», и будет о многом напоминать потомкам.
Он присел на несколько минут у красавца-бассейна и снова пошел вперед по каким-то красивым тихим и шумным улицам, мимо радующих глаз зданий, небольших зеленых сквериков. Ходил и ходил, чтобы навсегда запомнить этот день, словно вместе с отцом, которого никогда не видел. Ходил как хозяин, потому что все это принадлежало им — ему и его отцу, — миллионам людей, которые строили и защищали эту прекрасную жизнь…
Тамулис тихо дремал на стуле, и голова его все время соскальзывала набок.
В половине третьего в коридоре снова раздались шаги. Вошел Гуреев, неожиданно бодрый, незаспанный, веселый.
— Идет как по маслу… Раскроем, ребята!
— Что там? — спросил Тамулис.
— Вас не было — грабежи мы так раскрывали. По ночам… Дело «Микадо»…
— Ну, что же там наконец?
— Он! — Гуреев ткнул себя пальцем в грудь. — Чувствую. Когда мы за ним пришли, даже ничего не спросил. Оделся, взял семь пачек папирос… Уж приготовлены были!
— Кто его допрашивает?
— Там народу много: Шальнов, Ратанов, Карамышев, Веретенников. Сейчас Альгин приехал.
— А нам как?
— Ждать. Может, на обыск придется ехать — одежду со следами крови… Сейчас у него на квартире Рогов с Дмитриевым сидят — вдруг кто из дружков его нагрянет…
Тамулис по-детски зевнул, улыбнулся, положил локти на стол, уткнулся лицом в ладони.