Дома солнце разгорается полегоньку, помаленьку загораются снега, шумят подснежные воды, сугробы со вздохами оседают на талые свои подбои, всюду с холмов в ложбины катятся с шумом рыжие ручьи, вздуваются реки, подымают, ломают льды, заливают поемные луга. И вот вербы распускают почки, сперва серебряные, потом желтопуховые, над бурными разливами на пригретых пригорках вспыхивают синие подснежники, золотые попики, все ярче светит солнце, однако ветер еще холоден. По бледно-голубому небу тянутся легкие облака, сладкие вешние соки из земли бегут под корой деревьев, на ветках набухают почки, темнеют от них прозрачные зимой леса, худая, облезшая скотина с ревом прыгает по выгонам, радуясь свободе и солнцу, везде пахнет свежей травой, жаворонок ударил трелью, хоть его и не видать в солнечном блеске, из-под жухлых прошлогодних, убитых морозом стеблей глянул кое-где жирный изумруд свежей травы, в полях пашут мужики, а по вечерним зорям нет-нет да и попробует впервой серебряное горло свое соловей.
В Сибири не так.
Солнце здесь вспыхивает сразу, греет так жарко, что над ослепляющими снегами завивается, курится белый парок, солнце точит сугробы, делает из них словно пчелиные соты, снег быстро высыхает, лиственницы, ели, пихтач торопливо одеваются свежезелеными кисточками новых побегов на концах выгнутых своих темных лап, паводки с далеких гор налетают бурно, взламывают реки.
Месяца не пройдет, как природа Сибири уже в полном летнем уборе, белое каленое солнце горит над темно-зелеными необозримыми урманами, алмазом сверкают из лесов на синем небе белки[128] и в беспредельной вышине, в безмолвии и в солнечных лучах кружат могучие орланы.
Сибирь!
В Енисейском остроге зима в том году неслась стремительно, событие за событием. Только отвели люди святки, встретили рождение нового солнца, подкатила широкая масленица — солнце-то набирало силу. В самые полдни в избах топились жарко печи, пеклись круглые как солнце блины, во дворах у глубоких колодцев кликали дорогих покойников, рекой лилось домашнее крепкое пиво, на белых улицах под солнечным пригревом толокся празднично одетый, веселый люд, плясали скоморохи с учеными медведями да с собаками, на раздольях Енисея лихие наездники брали грудью снежные городки, ямщицкие тройки с разубранными в ленты и в беличьи, куньи, собольи меха лошадьми скакали наперегонки по синим льдам, звенели, свистали дудки, свирели, гудки, волынки ныли, даже нищие у церквей и те просили милостыню плясовыми напевами. В Сибири праздновали весну так же, как там, дома, и повторяли все старинное, но еще шире, отчаяннее, надрывнее, срывая с души тоску дальних мест… Каждый ведь из этих мужиков в желтых полушубках, в темных кафтанах сверх ярких алых, красных, лазоревых рубах, с лихими кудрями из-под валяных шляп, меховых шапок, каждая из этих женщин в цветных платьях из-под телогреек, шушунов, шубеек, в кокошниках, очельях, киках когда-то кинули родные места, ушли оттуда волей альбо неволей, и помнили до сей поры, как саднило в горле рыданье разлуки.
В Чистый понедельник ударили колокола по-постному — редкими, затяжными ударами, пошел Великий пост — плоти укрощенье. На хлебе, капусте да редьке, квасе, а то и просто на воде мучит протопоп свою бунтующую плоть, смиряет ее, службы служит.
Служит по-старому — и отсюда мир.
И народ тоже мирно стоит, молится честно — ин за полтысячи лет-то обыкли, любит народ, когда поп истово служит.
Налажена да и тиха старина. Мир в церкви, да и от поста мир в теле нес мир и в душу протопопа. Стал он приглядываться, как бешено работает Тихон, и сам и его подручные. Не знал протопоп той мелкой, как сибирская меледа, торговой работы, знал одно свое дело — книги громовые священные да огненную веру. Каждый человек был для него сам по себе, отвечал сам за себя, сам боролся с дьяволом, сам выслуживал либо райский венец, либо геенну огненную.
Ан тут было по-другому. Тут была работа не на одного себя, а на всю землю. Тогда, на Волге, у Лопатиц, бросился в воду Тихон, спасая его, протопопа, и плыли они от воеводы оба два вместе — Тихон да Аввакум. А теперь вот выходило, что они люди-то разные. Он, простой поп, говорил и учил тому, что в книгах святых давно навеки писано — и не больше. Тихон с ним в версту никак не шел, — тот трудился по-другому, со многими артелями из приказчиков своих да покрутов. Люди сходились, съезжались на босовский двор за сотни верст не зря, а за своей пользой, за тем, в чем им была нужда.
От той нужды люди избавлялись, жизнь их становилась краше, легче, и, умиренные, они тогда и в церкви-то лучше слушали протопопа: ино им бог через Тихона давал то, чего искали их тело да душа, чего одной своей молитвой он, протопоп, дать им не мог, чудес-то совершать он не мог. Одной молитвы было мало, надобен был жестокий труд всенародный, что охватывал людей все дальше, во всю ширину Московского государства, хитрым, живым необозримым плетеньем сплетая всех людей между собой. Протопоп видел, как люди Босых, их покруты, приказчики, артельщики, их торговые дворы в Тобольске, Туруханске, Томске, Енисейске, Кузнецке, в Великом Устюге, в Москве двигали, везли, собирали, раздавали, оборачивали товары свои с непонятной для простого понимания Аввакумова ловкостью, точностью, искусством. Великолепный якутский соболь теперь не пропадал в тайге бесследно, сожранный свирепой рысью, не сдыхал зря от старости, а, пойманный сетью в каменных россыпях да в кедровых стланиках Яблонового хребта, схваченный капканом туземного охотника, встречался знатоками с восторгом на пушных рынках Москвы, Флоренции или Лондона. Муравейная то была работа, на самом переднем крае все уходящей от Москвы страны. Отдельный каждый человек добивался нужного общего успеха всей своей отвагой, находчивостью, умом, силой. Тысячи, десятки тысяч таких безвестных простых людей, борясь и одолевая самое природу, становились сами все сильнее, все настойчивее, все бесстрашнее. Они обхитряли зверей, хотя подчас и гибли от их лап и зубов, от голода, от морозов; они проходили бесконечные пространства, неся с собой ослепительное имя Москвы темным людям, одетым в звериные шкуры, с каменными да костяными топорами. В немецких, голландских и английских книгах того времени побывавшие в Сибири ученые путешественники на неуклюжей варварской латыни ставили русских в Сибири тех далеких времен в пример американским и испанским захватчикам, жестоко истреблявшим население Америки и Вест-Индии.
Неистово работавшие на лесных росчистях хлеборобы — мужики Московской и Новгородской земель, усердные работники, черные люди, посадские — мастера десятков городов того времени, их труды, лившиеся по артериям редких дорог и могучих рек по всей земле и в Сибирь, и давали возможность всюду рубить и ставить башенные города на острогах, строить каменные кремли и соборы, пахать землю, вести промысла, ковать единое могучее государство.
На самой окраине бесконечной земли своей, в малом острожке, протопоп Аввакум впервые увидал то, чего за кремлевской сутолокой не видел в Москве: ровный, упорный, общий, растущий труд народного роя, создавшего великие народные богатства, питающего заботливо свою детку, своих плодущих маток и безжалостно объедаемого золотыми толстыми трутнями. И протопоп становился все спокойнее, все тверже, все радостнее, видя этот всенародный подвиг.
К концу зимы пошли слухи, будто енисейский воевода весной идет на Амур, на новые земли, безмерные пашенные равнины. Эти слухи зажигали души наехавших из-за Урала пашенных мужиков, и в их медленных головах рождалась мысль:
«А не пойти ли вперед с воеводой?»
На поделях гремели в остатнюю молотки и топоры— поморские плотники заканчивали заказанные для ратных людей дощаники: одни собирались восвояси на Белое море, а другие тоже подумывали об Амуре. Не махнуть ли туда? Ведь и там будут нужны их посуды, а стало быть, и их руки…
Посадские люди по своим избам работали нужный для похода товар — обувь, шубы, овчинные одеяла, охотничью снасть, ковали крестьянскую снасть — сохи, топоры, и у них вспыхивала мысль: «А не пойти ли дале? На Амур?»