Дьякон ухмыльнулся, вернулся, сел за стол, заскрипели, но песку удалялись шаги. Вдали лаяли собаки.
«Предупреждали нас еще в Киеве, — писал дьякон, — что в Москве иностранцы должны быть очень осторожны. Знающие люди говорят, что те, кто хотят укоротить свою жизнь лет на пятнадцать, должны ехать в Московию, жить там как подвижники, — в воздержании, в посте, за чтеньем священных книг, вставая для молитвы в полночь. В стране московитов нельзя шутить, смеяться, веселиться, нельзя курить опий и гашиш. Здесь нет музыки, — говорят, патриарх приказал сжечь недавно пять возов гуслей, гудков, дудок.
И здесь за всеми московиты подсматривают в щелку и, если что увидят неугодное, ссылают в Сибирь, чтоб наказанный ловил для царя белок и соболей. Сибирь — это значит страна мрака и отчаяния…
Нас попы-черкасы[109] предупреждали, чтобы мы в городах не смотрели слишком внимательно на московские пушки, на городские стены. Кто это делает, тех сажают в тюрьму, как турецкого шпиона. Господи, спаси нас, дай вернуться домой!..»
— Дьякон! — тихо позвал патриарх. — Не спишь? Поди-ка сюда!
Дьякон высунул голову за перегородку — патриарх сидел не в своем обычном кресле, а на твердой простой лавке, в сирийском полосатом кафтанчике, выглядел тревожно. Архимандрит Иосиф спал на той же лавке, скорчившись под кислой овчинной шубой: он был из жаркого Дамаска и все время зяб.
— Не спишь, владыко? — шепнул дьякон.
— Не могу, сын. Что-то ждет нас в Москве? А каковы стрельцы? Видел? Страшные! Как наши янычары. Все сделают, что им ни прикажут!
— Сказывают, владыко, царь вот-вот Смоленск возьмет. А где победа, там царская ласка, владыко.
— Воевода-то мне шепнул под рукой, — заговорил патриарх, — в Москве чума. Чу-ума! Ну куда мы едем? Зачем? Не за милостыней! За смертью! В Москве люди на улицах падают, пузыри по всему телу. Блюют черной кровью. Мру-ут! Горе! Как доедем? Зачем? Царь-то на войне, патриарха-де в Москве нету. Что делать будем? Ох, горе, горе!
Патриарх Макарий вскоре же двинулся из Путивля. Лошади едва тащили колымагу и повозки по лесным дорогам.
«Солнца не видим, — записывает дьякон Павел, — едем лесом, дожди бесперечь, грязь всюду… Опасность на каждом шагу: слева могли налететь ляхи, справа — конные та-таре. На дороге засеки да завалы сплошные, деревья повалены ветками к врагам на десятки верст. Заезжих дворов тут нет, это не Украина, — в поле не раз ночевали. Что ни город — крепость со стенами и башнями, и каждое воскресенье вокруг стен идут они крестным ходом, чтобы крепче были стены.
А проехали мы леса — пошли широкие поля: пшеница яровая, очень хорошая, рожь, горох, просо, лен, конопля — всего больше, чем на Украине у казаков, потому что там война. А белых, синих, красных цветов на лугах столько, что глаз не отвести».
6 августа путники были уже в Калуге, куда патриарх Макарий не мог въехать в своей колымаге: она не пролезла в ворота под башней. Был Преображенья день, и патриарх служил обедню в поле, благословлял плоды — калужане принесли множество превосходных яблок и груш. Патриарха встретили хлебом-солью, каравай хлеба весил полтора пуда.
В Калуге полегчало — патриарх со свитой сели в убранные коврами струги и поплыли по Оке-реке в Коломну.
В Коломне путешественники стали надолго — надо было выжидать, пока не избудет земля чуму, пока царь и патриарх не вернутся в Москву.
Колокольный звон в Турции был давно запрещен, и колокольный звон у московитов умилил патриарха и его окружающих до слез.
«Чума в Москве все больше, — записывает дьякон Павел. — Говорят, что умерло уже 40 000 московитов. Умерли в Москве почти все попы, церкви стоят без пенья».
К патриарху Макарию со всех сторон пробирались в Коломну греки, молили:
— Владыко, как поедешь назад, возьми, увози нас с собой! И ты бы сам, владыко, жил бы не в городе, а в поле.
Но с войны шли радостные вести. «Царь Алексей взял Смоленск, — записывал Павел.;— Взято, кроме того, еще 49 городов, перебито множество народу… Сто тысяч попалось в плен — пленные стали очень дешевы: восемь мальчиков и девочек можно было купить за один рубль!»
«Взят Могилев! — записывал Павел. — Царь пожаловал Хмельницкому царскую шубу со своего плеча, булаву, знамя. Казачьего войска будет 40 000!»
«Царь силен, потому что его поддерживают богатые люди, — рассказывает дьякон, — они дают денег на войну против ляхов. Один московский купец дал 600 000 рублей — вот как богата эта земля. Как богаты эти люди! Купец этот знаменит, у него в Москве роскошные хоромы. Троицкая лавра дала 100 000. Патриарх давал сто сундуков с деньгами, да царь не принял. Войска у царя — 700 000 человек. 300 000 человек одной гвардии! 50 000 человек — в панцирях!»
«Московиты так богаты и сильны, — записывал, поражаясь, араб, — что нам надо бы перенимать обычаи у них, а не им у нас!»
«О, какая здесь жестокая, морозная зима! — записывает дьякон Павел вместе с другими мелочами. — Коломна завалена снегом. От мороза трещат дома. В избе днем темно — все окна промерзли, покрыты толстым льдом. Так холодно, что мы даже молиться не можем. Дни короткие, ночи длинные, сальная свеча у патриарха коптит, мы, как все, сидим с лучиной».
«На базаре продают все мороженое: мясо, молоко, масло. Битые свиньи стоят в санях как живые. Все удивительно дешево — мы купили сотню кочней капусты за шесть копеек. А воду нам носят в ведрах из липовой коры. А какие злые собаки у русских!..»
Все необычно в этой земле, все поражает автора.
«Московиты ездят на санях, легких и быстрых, как каики[110] на Босфоре!»
«У украинцев в церквах поют сладостно, нежно, умильно, а у московитов поют не учась и все больше басами».
«Вдовый поп у московитов служить не может — идет в монахи, пока не исчезнут мечты».
«Они хоронят своих покойников в долбленых гробах».
«Хозяин нашей избы, епископ Павел Коломенский, сидит в заточении у патриарха Никона, потому что спорил против него».
И приписывает над этой записью:
«Брат читатель, обрати твое внимание на столь крепкое управление церковью, на такие наказания, на такие строгие порядки!»
Ухх! — ухнул мороз в углу, и калам дрогнул в черной руке дьякона. Ух!
Во время самой чумы отпраздновала Москва первую победу под Смоленском. Кто умер, тот словно был мертв вдвойне — ведь он не услышал такой радости. А кто еще оставался жив — вдвойне был радостен: и тому, что жив, да и рад победе Москвы.
А в ладные хоромы князя Ряполовского на Волхонке под осенним дождем принесли сеунчеи те великое горе.
Княгиня Анна Яковлевна Ряполовская, покрыв голову черным платком, вторые сутки не вставала с колен перед иконами. Муж ее, князь Ряполовский Василий Степанович, убит был под Смоленском.
— Ударило его, князя, ядром прямо в грудь, изломало его всего как есть, — рассказывал княгине Васька Данилин, уперев дерзкие глаза свои в пол, терзая в руках красную, с меховой опушкой шапку.
Анна тогда как стояла, так и опустилась на скамью у стола, бледная как мел, схватив обеими руками голову.
«Ты! Ты! Ты! Виновата ты, худая жена! Ты вымолила князю гибель, ты! Не тебе ли, мужней жене, снился тот, огнезарный, кудрявый, ласковый, что приходил в лодье с моря…»
— Храбр был князь! Неукротим! — тихо повествовал Васька. — Как приступался к стенам Смоленска, а стены-то — во! — показывал он руками. — Ударило его ядро, махнуло только огнем. Ничего мы не нашли от князя… где руки, где ноги…
Замолк. Княгиня Анна подняла на молодца скорбные глаза:
— Поди, господь с тобой. Тебя приветят…
Пали уже сумерки, Данилин сидел в людской избе, окруженный дворовым людом. Горела, треща, лучина.
Мужики сидели на лавках, бабы — тут же, щеки на ладонях.
— Так разорвало, значит? — спросил чей-то шепот.
— Розорвало.
— Жаден был, черт! А и на стену-то покойник лез затем, что жаден.