— Кирила Васильич! Как бог милует? — блеснул встречный белыми зубами, приподнял шапку. — Много ль доходу доспел нам в Архангельском-то?
— Сколь ни доспей, вам все мало! — с полуулыбкой ответил Босой, по-новому витаясь за руку с гостем. — Здорово!
Чернобородый кивнул головой, подбежал к ковровым саням, упал в них боком — сани уехали.
— Кто этот? — спросил Тихон.
— Этот? — переспросил, насупясь, Кирила Васильич.
И помолчал.
— Этот и есть он самый, московский ворон… О нем онадысь мы в Устюге с твоим отцом говорили… Шорин, Василий Григорьевич! Он! Он тут все по приказам крутится… Сам гостиной сотни, а боярам помогает, показывает, где дело жирнее… Не наш он человек, не земский. Боярская затычка… Ворон!
В Таможенной избе золотые столбы низкого солнца врывались из окон в темную массу людей, выхватывая то красную шапку, опушенную рыжим мехом, то лиловый, в жилках нос, то парчовую грудь, то хитрый зеленый глаз. Сюда, как к пупу земли, сходились дороги и с Риги, и с Новгорода Великого, и с польского Смоленска, и с пограничного Путивля, с холодного Архангельска, с белостенной Вологды, с туманного Хлынова — Вятки, с веселого Ярославля, с горячей, пестрой Астрахани, с нагорного Нижнего Новгорода. Сюда этот деловой народ вез свои отчеты, гнал мерзлые, в пару, обозы, заваливал товарами, сырьем, мехами амбары Китая и Белого городов. Веселое было дело — об этом говорили и улыбки, и острые глаза деловых людей, понимающих, много видавших, знающих себе цену, басистый, роевой гул мужичьих голосов.
К Кириле Васильичу прорывался через толпу толстый человек в пегой бороде, с носом с вывернутыми наперёд ноздрями — Семен Матвеич Грачев. Постоянно бывавший по Волге, на Низу, в Астрахани, по мягким своим ухваткам сам смахивавший на тезика, Грачев это лето просидел таможенным головой в Нижнем Новгороде.
— Кирила Васильич, многая лета! — бурлил он. — Давно не видались! Чего с Архангельску дашь нам?
— Здорово, Семен Матвеич. А чего надо?
— Давай меха! В Персии-то, на Низу, сказывают, урожай добрый, все купят. Босые небось немало припасли?
— Семен Матвеич, приходи о полудень в Гостинодворскую харчевню… Поговорим. Нельзя ли чего на Низу сделать… А сейчас тороплюсь! Тихон, не отставай!
«Удача! — думал Кирила Васильич, пробиваясь вперед. — На Волгу, може, выйдем? Не одним воеводам на Волге хозяйничать!»
Но его опять перехватил другой таможенный голова, уже из Великого Новгорода, — Стерлядкин, чья желтая разрезная, бобром шапка ходила над толпой, под самым потолком. Так высок, так тощ был Феофан Игнатьич, что инда гнулся вперед, как колос.
— Поздорову ль, Кирила Васильич? — хрипел он простуженно.
— Да ты что без голосу-то?
— Ага! Едучи в Москву, на Мсте-реке под лед провалился. Ничего, липовым медком отпиваюсь… Что ж это вы все товары на Архангельск тянете? Нас обижаете! Через Новгород на Ригу, чай, ближае? — хрипел Стерлядкин.
— Не немцы мы на Ригу-то добро возить! — смеялся Босой. — Это шведы заманивают вас туда, чтобы русскими трудами пользоваться.
— Эй, Кирила Васильич, подходи! — раздался открытый, сильный голос. За заваленным бумагами столом встал дьяк Зайцев в простом сером кафтане, махал рукой. — Давай сюда!
Сколько бумаг ни поступало в Таможенную избу, сколько бы дел ни проходило в Большом приходе — все держал старший приказный дьяк Зайцев в лобастом своем голом черепе, где из-под нависшего лба шильями горели медвежьи глазки, а за обоими ушами всегда в седых прядках торчали гусиные перья. Как на ладони видел Зайцев все дела Москвы. Знал, сколько соболей возьмут с Сибири в Устюг Великий Босые да Игнатьевы, рассчитывал, сколько городового московского товару вывезет в Югорскую землю Хлынов, ведал, далеко ли прошел на всход устюжанин Хабаров, сколько рыбьего зуба добыли в Охотске. Ни сна, ни отдыха не знал Зайцев, жизнь в его тощем теле держалась, надо быть, только страстью труда.
Приветливо смотрел дьяк на Кирилу Васильича — оба были одного склада.
— Сенька, стуло Кириле Васильичу!
Веснушчатый, с огромной копной рыжих волос на голове, подьячий мигом подбросил табурет. Босой скромно присел бочком.
— А это что за молодец? — указал Зайцев на Тихона. — Неужто твой? Когда успел?
— Племяш. Постоит. Молодой!
— Мы постоим! — скромно подтвердил и Тихон и откашлялся.
— Твой отчет проверил, Кирила Васильич, — сразу перешел на деловой тон дьяк. — Все как есть — смету по таможне, роспись товаров. Книги сборов сочли. Все ладно. Да вот и одно неладно, — развел он руками, — государь указал, чтобы доходу больше давать. Борису Иванычу все мало. Так вот, друг, пока народу нет, давай сказывай, как торговлю еще увеличить?
— Рыбы-то мы взяли топерва[45] на Белом море не худо, Федор Михайлыч, — гладит бороду Босой. — Подвезем! И другие промышленники тоже, слава богу, взяли. Да все еще дорого после дорогой соли. Надо бы соль на полгода без пошлины объявить. А вот как у меня есть думка: не выйти ли нам, Босым, с мехами на Низ, на Волгу? К тезикам? Там, в Астрахани, рыбные ловли подходящие, рыбы больше в Москву подадим. Денег там не надобно, надобны меха да городовой товар! Да еще щепетильный. Ихним девкам щеки красить.
— Уж больно там донские казаки воруют. Беда! Сам знаешь! — почесал голову Зайцев. — «Мы рукой махнем — караван возьмем!» Не понимают казаки, чего творят. Своих же и грабят. Насильничают! Без стрельцов там торгу вести неспособно!
— Или, Федор Михайлыч, казакам наш товар не надобен? — проникновенно спросил Босой. — Надобен! Вот я и думаю — спосылать Тихона моего на Волгу, что там деется, посмотреть.
Зайцев быстро глянул на Тихона — тот стоял спокойный, румяный, доверчивый.
— Сибирь теперь-то вся наша, устюжская! — продолжал Босой. — Хабаров-то наш далеко. А ведь и там народ тоже разный.
— Попробуй, Кирила Васильич, — говорил Зайцев раздумчиво. — Что ж! Под лежачий камень вода не течет. Спосылай — пусть посмотрит молодец, как и что. Издаля-то не видать. Да, вот еще што…
Старики заговорили вполголоса, и Тихон стал осматриваться. Народ все прибывал, двигался, шел на приказных живой волной, словно прибой в Белом море.
В Таможенной избе в ряд стали столы — стол Архангельской, стол Новгородской, стол Нижегородской, стол Астраханской, стол Сибирской, всякие. За каждым сидел дьяк. Вокруг дьяков кружились, шныряли с бумагами верстанные[46] подьячие. По лавкам вдоль стен сидели молодшие подьячие, еще не верстанные, кормившиеся от просителей.
В серых и синих кафтанах с узкими рукавами, согнувшись в дугу, они быстро строчили гусиными перьями, ловко уладив бумагу на правом колене. Столов-то на всех не напасешься! В косых их взглядах сквозь нависшие на глаза волосы, хоть и подхваченные ремешками, в скрипе гусиных перьев, молниеносном маканье их в висящие на поясе медные черниленки свежему с воли Тихону чудилась пугающая сила: а ну, застрочат, упишут!
Люди, наполнявшие Таможенную избу, были деловые, торговые, энергичные, сильные, нужные для страны.
Все, что ни делали по всей земле эти крепкие люди, все, что они добывали, везли, доставляли в Москву, — все сплошь точно заносили на бумажные столбцы затейливыми почерками своими эти дьяки и подьячие, жуткие, как сибирские шаманы, это крапивное семя.
Подьячие сидели во всех сорока московских приказах, сидели по всей земле — в съезжих, воеводских избах.
Ни одна бумага не могла пройти мимо их выпачканных чернилами рук. Это они составляли черновики докладов Боярской думе о делах по пометам, то есть по резолюциям старших и думных дьяков. Пока старшие дьяки вершили большие дела, искали «пользы государевой», приказные подьячие заковали всю землю в железную форму приказного производства, против которой оказывался бессилен посторонний, даже хорошо грамотный человек, а не то что черные, безграмотные люди.
Ведь жалобы-то на обиду, на беззакония, на злоупотребленье властью подавать подлежало на имя царя, как источника всякого добра, правды, милости. А попробуй допусти жалобщик хоть одну ошибку, одну описку в царском титуле — и жалоба пропала, и сам он будет бит батогами. А то сослан! А то и еще хуже!