Подошел и праздник — Велик день. Наварили у воеводы всякого питья да пива со диким кореньем, напился сам воевода и свою Авдотью напоил… И опять на нее бесы тоской навалились, стали, бедную, мучить. Прибежали воеводские за протопопом, пришел, стал протопоп пана воеводу бранить — как так можно делать, больную эким хмелем поить, — а тот сам на протопопа кричит, а болящая Авдотья на постели села, обхватила протопопа, прижала его к себе, не отпускает, плачет-вопит:
— Я, — говорит, — твоя овца, протопоп, не покинь меня! Где ты, там и я хочу быть… Иного бога не хочу, кроме твоего, коего ты любишь… Душу мою возьми сёбе, будет пусть она при твоей душе! Бог тебя любит, отченька, тебя слушает, не забывай меня, а я римский костел проклинаю… За мужа наказует меня господь, держит пан муж римскую веру, а богу она отвратна и мерзка. Показал ты мне, батюшка, вижу — русская вера из всех вер сияет как солнце… Умрешь ты, за что стоишь, и меня научи, как умереть, — сказано мне, ныне или завтра умереть! А муж мой будь проклят… проклят, что меня сюда завез…
Воевода, слыша то, гневался сильно, бил Авдотью по щеке, а она его клянет пуще… Закричал, выслал воеводу протопоп из избы, молебен отпел, причастил больную. Она затихла и преставилась чинно.
И погреб протопоп ее не у церкви, а как она сама место указала — на высоком холме у берега над Мезенью, положили ее красивую женскую душу в тяжелой колоде среди зацветающей тундры, под высоким весенним голубым небом, в белых облаках, полных бодрыми криками летящих караванов птиц, утверждающих полетом своим жизнь…
В тундру заброшен, заточен в диких далях, заключен протопоп, но пишет он неутомимо. Его слова, словно весенние птицы, летят далеко во все концы. От его клича шевелится все больше черный люд, подымают головы. Прибежал, сказывают, в Москву с Волги один поп, донес он, что без конца-де у Вязников растут капитоны, бегут в леса угнетенные властью люди. И был он, этот доносчик, на обратном пути своем убит неведомо кем. С Макарьевского монастыря доносили, что монахи живут в монастыре как в осаде — леса полны беглым людом, в леса уходят целыми деревнями, мужики, бабы, дети, старики и старухи ищут себе в кондах да в сюземах свободу телу и душе, чтоб могли они весело да щедро трудиться. Горой вставал народ против Никона, что заодно с опороченными греками рушил беспощадно все, в чем веками поколенья простых людей видели спасенье свое, спасенье своей земли, доказанное делами.
В лесах владимирских гремела об этом проповедь наборщика Московского печатного двора Ивана. На самой Москве воинствовал против Никона в своих «Речах» смоленский дворянин Спиридон Потемкин, родной дядя боярина Ртищева Федора Михайловича, человек высокого образования, знавший греческий, латинский, еврейский, польский языки. Брат его, Ефрем Потемкин, ушел с Москвы в леса Керженца, жил в пустынном скиту, проповедовал среди охотников, рыбаков, медосборщиков. В Смоленском уезде проповедовал белый протопоп Серапион, по Северу бродили с поучениями монахи — Кирилло-Белозерского монастыря Иосаф да Кожеозерского Боголеп. Монахи с Севера Досифей и Корнилий прошли на Дон, бродили по казачьим станицам, а монах Иосаф работал в Сибири, возмущая и объединяя верных.
Блещет среди волн Белого моря на каменном острове Соловецкая обитель, новгородского еще строенья, плывут туда и оттуда сотни кораблей с деловыми товарами, с тысячами богомольцев. Пышны по-прежнему соловецкие службы, радушно встречает и провожает народ трудящаяся тысячная братия. Служат на Соловках по старым служебникам, Никона-антихриста отвергают, зовут народ к бденью, да не соблазнит его сатана. Оттуда, словно колокольный звон, идет окрест движение народных масс. Повсюду бесчисленные безвестные проповедники — голодные, пламенные, неустрашимые, отшельники, нищие, странники, постники, блаженные появляются, зовут, увлекают с собой спасаться от грядущего царства Зверя, от близкого антихриста-дьявола с двумя рогами: един рог — царь, другой — патриарх. Учат не жалеть тела, абы спасти душу. И народ кидался яростно, вопил — одни: «Идем за Лукьяном!», другие: «Идем за Вавилой!»
В могучем движении этом против насилия разверзались бездны оскорбленной народной души, объявлялись огненные его глубины, прикрытые дотоле мирными трудами. Люди готовы были на все, чтобы сберечь сокровища своих горячих душ, призывали друг друга умирать с голоду, чтобы перед лицом врага не убивать себя смертным грехом самоубийства, и в северных лесах множество женщин добровольно голодали, слабея, рыли сами себе могилы, ложились в них заживо, умирали молча в лесных срубах. Народ подымался от Костромы до Казани, уходил, уносил с собой из церквей иконы, избивал попов, терялся, исчезал в лесах.
Против оскорбленной народной стихии царь и бояре не имели другого способа, кроме военной силы, и в леса на Волгу пошел с рейтарскими полками царский воевода князь Прозоровский Иван Семеныч, в дебрях, уймах и кондах истребляя простой люд огнем и мечом. В рати Прозоровского идут со своими полками стрелецкие полковники Абрам Лопухин да Артамон Матвеев, для сыска к ним придан дьяк Тайного приказа Федор Михайлов.
Стрелецкий голова Зубов со своим приказом пошел в Вологодскую землю. Лопухин бросился в леса за рекой Клязьмой, жег скиты, хватал всех, кто не успевал сбежать: искал Лопухин первей всего главу движения Капитонов — старца Капитона, но не нашел — Капитон уже умер. Схвачены, зверски пытаны и сожжены были монахиня Марьянна, отшельники Леонид, Степан Меньшой… Монахиня Евпраксия, что деятельно множила и рассылала послания верных, скрылась, а старцы Вавила и Лукьян были Лопухиным схвачены и сожжены, Потемкина скит сожжен, сам Ефим схвачен и доставлен в Москву. И под угрозой Лопухина бедные, беззащитные капитоны уничтожали себя тысячами, умаривали голодом.
В марте 1666 года в вологодских лесах загораются костры первых самосжигателей. Люди, лишенные возможности думать и верить по-своему, потрясенные, приведенные в отчаянье легкомысленным насилием, стали жечь сами себя. При подходе зубовских стрельцов в избе, обложенные смольем, подожегши избу изнутри, первыми сожгли сами себя четыре безвестных мужика. А потом стали гореть отшельники в своих скитах под Нижним Новгородом, стали самосжигаться в смолокурнях, в стогах сена.
По Московской земле вставала, закипала ожесточенная религиозная война неслыханного еще в человеческой истории русского образца: чтобы не согрешить насилием над насильниками, чтобы избежать самим великого греха насилия, русские лесные простецы истребляли не своих насильников, а жгли самих себя, добровольным страданьем своим избавляя от греха само жестокое к ним государство, отдавая ему, государству, не только все свое добро, а и саму жизнь.
Религиозная народная война такого размаха ослабляла Москву в международном отношении. Как можно было Москве при ней добиваться прочного и достойного мира с Польшей и тем более польской короны, ежели само государство колебалось в своем основании — в народе? К тому же религиозная война была на краю перехода в гражданскую, так как не все же черные люди непротивленно бежали в леса и жгли себя, — большинство бежали на Волгу и на Дон, оттуда грозя мятежом.
Полтора года прожил протопоп в Мезени, когда зимой снова на оленях пригнали по его душу стрельцы: протопопа требует Москва на суд церковного Собора! Схватили его, увезли, с ним двух сынов — Ивана да Прокопа — и 1 марта уже представили в Москву, на Крутицкое подворье.
Павел, новый митрополит Крутицкий, с протопопом сперва был ласков.
— Что ж ты, протопоп, и нас и себя-то мучишь? — качал головой Павел-митрополит. — Зачем царя гневишь? Будь с нами, Аввакумушко, а?
— Ты бес! Не митрополит! — кричал Аввакум. — Не приемлю! Давай бумаги, сказку тебе про то отпишу…
За гневной сказкой той пришел к протопопу дьяк Кузьма да с ним подьячий с патриаршьего двора. И Кузьма вдруг шепчет Аввакуму:
— Мы вот тебя уговариваем, а ты, протопоп, от старого благочестия-то не отступай! Не-ет! До конца все претерпишь, велик ты будешь человек! Ты на нас не гляди — мыто погибаем. Опутал нас Никон… Погибае-ем!.. Эх!..