— Не беспокойся — у них порядок, — насмешливо заметил сержант. — Оставят и на обед.
Но скоро нам стало не до шуток. Со стороны долины наши пошли в наступление по всему фронту. Услышав стрельбу, немцы бросились к укрытиям за оружием. Но тут и мы открыли огонь по их флангу. Зажатые между двумя шквалами огня, гитлеровцы заметались: не знали куда бежать, в кого стрелять. Пока они пришли в себя, наши уже ворвались на их позиции и сцепились врукопашную. Пришлось нам прервать стрельбу, боялись попасть в своих…
Гитлеровцы бросились бежать. Они спасались по единственной открытой для них дороге, которая, огибая гору, вела вниз, к лесу. Мы немилосердно косили их из винтовок и пулеметов. Но тут начала бить немецкая артиллерия так, что с полчаса мы не могли поднять головы из-за выступов и из укрытий. Скала сотрясалась от рева и взрывов. Вершину окутали клубы черного дыма и гари. Но и наши бойцы не дремали. Перемахнув через вершину, они преследовали гитлеровцев по пятам, разя их пулями, приканчивая штыками. Немцы улепетывали без оглядки, пока не скрылись в лесу.
Когда стихла немецкая артиллерия, мы вышли из укрытия и построились, чтобы спуститься к своей роте. У стрелков недоставало несколько человек, убитых осколками, у нас — деда Андрея.
— Дед Андрей! Дед Андрей! — принялись мы кричать наперебой. Никто не отзывался. Мы кинулись к ложбинке.
Дед Андрей стоял плача на коленях возле распростертой на земле лошади: осколком снаряда ей распороло брюхо. Лошадь судорожно и тяжело дышала, уткнув морду в шинель деда, и при каждом вздохе в ее брюхе что-то хрипело и клокотало.
— Лошадушка моя, — шептал дед сквозь слезы, гладя ее по шее и гриве. — Лошадушка моя! Что мы будем без тебя делать?
Вдруг дыхание коня остановилось, туловище вытянулось, но большие, ясные и влажные от слез глаза все еще продолжали неподвижно смотреть на деда Андрея.
— Ох, лошадка моя! — зарыдал он и без сил упал на нее.
Мы стояли поодаль и смотрели сквозь слезы в уже начавшие мутнеть глаза лошади. Вдруг, словно прикосновение рук деда Андрея вдохнуло в нее новые силы, она втянула в себя воздух, подняла голову и сделала попытку подняться. Но тут же вновь рухнула и стала биться о землю, борясь со смертью. Дед Андрей смотрел на нее, отупев от ужаса и горя.
— Пожалей коня! — шепнул ему рыжеусый, — Пристрели его.
— Пристрелить! — вскочил дед, сжав кулаки, готовый броситься на советчика. Но снова разрыдался и, опустившись на колени, стал гладить дрожащей рукой по шее и спутанной гриве коня. По знаку сержанта мы вернулись на место, где ждал нас стрелковый взвод. Возле лошади остался один дед Андрей.
Перед тем как спуститься, мы оглянулись. Дед Андрей плача стоял над конем, приставив дуло к его виску. Потом отвернулся и выстрелил…
Час воспоминаний (Рассказ журналиста)
Из ивовой рощи мы вышли на берег Дуная. Остановились в тени гигантских тополей, гордо устремивших свои вершины в небо.
Ветер ласково играл листвой. Она сверкала и переливалась на солнце: казалось, что по ней струились потоки света. У наших ног тихо плескались воды Дуная. Волны медленно набегали на берег, подступая почти к самым деревьям, и откатывались, смывая песок. Он сразу начинал искриться, как осыпанный алмазами. Но тут же впитывал в себя влагу, будто спеша принять новую волну. Водная ширь Дуная сияла, как солнце, раздробленное на тысячи и тысячи блестящих, пронизанных светом осколков.
Кругом царила нерушимая тишина. Только едва слышный плеск волн внизу и шепот ветра в листве говорил об извечном движении природы. Изредка проносилась над водой одинокая чайка, и в ее стремительном полете чувствовался молодой порыв и жажда свободы.
Возле тополей я увидел свежеобтесанный желтоватый камень-известняк, глубоко врытый в песчаную почву.
— Тут мы поставили ему памятник, — тихо сказал мне приятель, приведший меня сюда, словно боясь нарушить окружающее нас безмолвие. — Некоторые предлагали поставить памятник ему в селе, ближе к нам. Другие — на пашне, в центре земель, которые он поделил между нами. Но большинство считало, что памятник надо поставить здесь, у воды, где сразила его пуля в тот роковой час.
Я внимательно осмотрел камень и прочел высеченную на нем краткую надпись: «Настасе Драган, погиб в 1945 году». Мы постояли некоторое время задумавшись, глядя на несущиеся перед нами воды Дуная.
— Ты его помнишь? — спросил меня приятель.
— Как же! Детство провели вместе.
— Да, но ты не знал его таким, каким он стал позже, в те годы… Ты рано ушел из села.
Мы сели на песок возле камня лицом к Дунаю и некоторое время молча прислушивались к шелесту тополей и к плеску волн о берег. Совсем рядом, ослепительно сверкнув на солнце, пронеслась белоснежная чайка и скрылась вдали. Здесь, возле могилы нашего общего друга, и поведал мне приятель грустную историю его гибели.
— Теперь ты знаешь, — начал он, — что в то время, осенью сорок четвертого и зимой сорок пятого, идея земельной реформы носилась в воздухе. Охвачены были ею и здешние села по берегу Дуная до портового города. Оттуда, из города, и принесли ее нам рабочие судоверфей. Они первые стали говорить нам: «Не ждите милости от бояр! Объединяйтесь и захватывайте поместья! Земля принадлежит тем, кто на ней трудится». Так-то оно так, но кто-то должен был возглавить нас, повести на захват помещичьей земли. Еще до наступления зимы село клокотало, как вода в наглухо закрытом котле. Нечего греха таить, побаивались мы Христофора, когда он грозил нам: «Не утихомиритесь — сгниете на каторге!» — А тут еще на рождественские праздники столковался он с жандармами и самых зубастых из нас упрятал за решетку.
После того мы только тайком позволяли себе толковать о земле, и рабочие газеты, которые приносили нам из города, читали из-под полы, передавая из рук в руки.
— Бояре — сила, — запугивал нас то один, то другой. — Раздавят вас, как в тысяча девятьсот седьмом… [16]
Были мы — как бы тебе это сказать — словно мятежники, запертые куда-то в загон, где вынуждены были топтаться на месте, не осмеливаясь перемахнуть через забор… И вот в это как раз время, в январе сорок пятого, и вернулся с фронта Настасе. Я в тот день работал здесь, на берегу, валил лес для Христофора. А когда к вечеру пришел продрогший домой, жена поджидала меня у ворот. Не терпелось ей выложить мне свои новости.
— Знаешь, Сандуле, — шепотом сообщила она мне, — вернулся Настасе. Люди болтают, что он коммунист.
Я даже в дом не зашел. Сунул жене топор и пилу и, как был, окоченевший, побежал к Настасе. В доме его народу — полным-полно. С трудом протиснулся сквозь толпу у дверей. Сам Настасе сидел на кровати, еще в военной форме, фуражка сдвинута на затылок, в руке газета. Читал он ее людям. Как увидел меня, положил газету на кровать и воскликнул радостно:
— Здорово, Сандуле! Как живешь?
Я и ответить не успел, как поднялся он — громадный, плечистый — во весь свой богатырский рост и, обхватив меня одной рукой, крепко прижал к груди. Когда увидел я вместо второй руки пустой болтающийся рукав кителя, слезы невольно навернулись на глаза. Какая-то затаенная боль мелькнула и в глубине его глаз. И так я был этим потрясен — ты ведь помнишь, какой у него всегда был взгляд, веселый, открытый, — что не смог удержаться и расплакался.
— Ну, будет, Сандуле, будет! — стал он успокаивать меня, освобождая место рядом с собою на кровати. — И с одной рукой буду я крыть Христофора на всех перекрестках!
Люди задвигались и весело рассмеялись его шутке. Когда в комнате снова установилась тишина, усадил меня Настасе рядом с собой и, протянув газету, сказал:
— Ну, а теперь ты читай, Сандуле. Ты пограмотней будешь.
Я одним духом прочитал всю газету. Ведь в ней говорилось о земле. Рассказывалось, как в других местах — в Дымбовице, в Влашке — крестьяне уже давно захватили помещичью землю…