Пестрели наряды: белые шляпки со страусовыми перьями, сюртуки, белые кители, белые и красные рубахи, черные платки старух. Люди, тесня друг друга, протискивались вперед.
Степаниды нигде не было.
Старый незнакомый священник в золоченом дорогом облачении служил торжественно. В его руке серебром позвякивало кадило. Повернувшись к народу, он кадил и, кланяясь, громко произносил, как в пасхальную заутреню.
— Христос воскресе!
B ответ нестройно звучало:
— Воистину воскресе.
Потом подняли золоченые хоругви, и пестрая лавина людей выползла из церкви, растекаясь по ограде. Поп с крестом шел впереди крестного хода, за ним рядами шли монахини, пели пасхальное.
Когда поравнялись с алтарем, позади в народе произошло смятение.
— Держи!.. Держи!.. Большевики!..— закричал кто-то.
По кладбищу бегали люди, кого-то искали, кого-то хлестали, потом человек шесть дюжих мужиков вывели из рощи молодого безусого рабочего. Он шел со связанными руками, бледный, но спокойный. На виске его краснела рана, по щеке тонкой струйкой стекала кровь.
К нему подошел низенький кривоногий мужик в больших сапогах и красной длинной рубахе.
— Сними шапку, сволочь! — крикнул он и ударил рабочего по голове.
Шапка свалилась к ногам.
Поодаль стояли солдаты, окружив кольцом четверых красногвардейцев. Пойманного рабочего втолкнули к ним, раздалась команда, и группа двинулась через рощу к реке.
Под хоругвями пели. Поп с пылающим румянцем на щеках говорил проповедь:
— Братья и сестры!.. Пришел суд божий... Мы дождались защитников веры нашей, православной...
Но его не слушали. Тысячи глаз были обращены к роще, куда увели пленных.
Монахини стройно пели «пасху». Звонкие голоса плыли над головами молящихся.
...И друг друга обы-ымем... рцем, братие! И ненавидящих нас простим...
В это время за рощей у реки грянул ружейный залп, и несколько отсталых выстрелов сухо треснули, как сломанные доски.
Толпа постепенно стала редеть.
Весь этот день колокола глушили людей тяжелым медным ликованием. Только когда на землю спустилась ночь, они замолчали. Молчал и завод.
***
Жизнь потекла другая. Люди стали бояться друг друга; говорили меж собой со страхом, чуя кругом предательство. Одни жили местью за все то, что принесли большевики: обличали, судили, бросали в тюрьму, мучили, калечили, расстреливали. Другие замкнулись сами в себе. Точно кто-то невидимый схватил за глотку, давнул и лишил способности говорить. И в семье Сазоновых поселилась тревога. У каждого дрожало сердце, особенно вечерами, когда укладывались спать. Оба думали, что вот ночью настойчиво и властно постучат, ворвутся в дом чужие страшные люди, перевернут все вверх дном, изобьют и бросят в тюрьму.
Проходя по улице, Ольга чувствовала, как ее ощупывали чьи-то подозрительные глаза; пусть она и не смотрела на этого человека, но чуяла сердцем взгляд, зажженный злобой и ненавистью, и ожидала, что вот сейчас зловеще прозвучит:
— Вот жена красного.
Раз она пришла домой с базара, бессильно опустилась на стул и вдруг заплакала. К ней озабоченно подошел Стафей Ермилыч.
— Что с тобой, золотко мое?..— спросил он, положив ей руку на плечо. Из рук Ольги упала мочальная сумка. Из сумки вывалился свернутый мешок.
— Как будем жить, тятенька? Что есть будем?.. Все втридорога. Ни к чему не подступись.
— А ты не отчаивайся... Не помрем с голода. Наше будет у нас.
Спокойный тон Стафея Ермилыча ободрил Ольгу. Она взглянула снизу вверх на свекра. В глубине его синеватых глаз светилась кроткая улыбка.
— Что ты вдруг?..— весело сказал он.— Картошка есть?
— Есть.
— Ну и все. Эка беда какая, подумаешь? Ты не одна и я не один. Я с тобой, ты со мной, а остальные все с нами.
Ольга сразу повеселела и проворно загремела самоваром. А Стафей Ермилыч, расхаживая по комнате, говорил:
— Дело не в хлебе, золотко мое, дело в деле. Они думают, что укоренились. Не-ет! Народ не согнешь. Пусть будет мало сытых, зато честные люди еще не перевелись.
Прошел еще один месяц, полный тревожных ожиданий. Стафей Ермилыч приносил с завода газету, они вдвоем читали ее, беседовали. В газетах писали о поражении Красной Армии. Но Стафей Ермилыч передавал Ольге другие вести, добытые им на заводе.
— Красная Армия не разбита, золотко мое. Народ силу копит.
А однажды сообщил ей, что вблизи появился партизанский отряд.
— Начинают! — и Стафей Ермилыч погрозил кому-то сухим жилистым кулаком.
Стоял январь. Раз под вечер Ольга шла по улице. Валил густой снег. Теплый влажный ветерок гнал его, крутил. Ночь еще не спустилась на землю, но было сумрачно, и все вокруг закрывало белой завесой. Порой даже не видно было противоположных домов.
Улица была пустынна. Впрочем, встречались редкие пешеходы; они внезапно появлялись и также внезапно тонули в густом снегопаде. Ольга догнала одинокого пешехода. Он двигался, ссутулившись, белый от снега. На нем была короткая меховая куртка, шапка, с опущенными ушами. В походке и во всей фигуре человека Ольге показалось что-то знакомое.
Она прибавила шагу, поравнялась с ним, заглянула в лицо. И в лице было что-то знакомое.
— Оля!—тихо сказал человек.
— Павел Лукояныч!..
— Чш,— предупреждающе остановил ее Добрушин.— Иди неподалеку и не смотри на меня.
У Ольги взволнованно забилось сердце.
— Никого нет, Павел Лукояныч,— тихо сказала она, оглянувшись по сторонам.
— Не называй мое имя... Ты далеко живешь?
— Нет. В том квартале.
— Какой дом?..
— На три окна, крашеные ворота, под окном палисадник с березой. Он один только тут. Белые ставни.
— Иди вперед, не оглядывайся и не затворяй ворота.
Ольга торопливо пошла вперед. На полпути она все-таки оглянулась. Добрушин неясной фигурой маячил во мгле. Ольга подошла к дому. Поспешно скользнула в темный, наглухо крытый двор и, притворив ворота, встала в ожидании.
Минуты через две ворота осторожно скрипнули, вошел Добрушин. Ольга поспешно задвинула ворота деревянным засовом.
— Идите в комнату,— сказала она вполголоса.
— Подожди...— удерживая ее за рукав шубы, сказал он.— Молчи...
Ольга замерла на месте. Во дворе было темно и тихо. Ольга не видела Добрушина, она только слышала его сдержанное дыхание. Где-то на крыше шелестел отвалившийся лист железа. Мимо ворот кто-то пробежал торопливо и мягко. Рука Добрушииа дрогнула и тихонько тронула рукав Ольги. Шаги замолкли.
Еще минута напряженного молчаливого ожидания. Где-то взвизгнула калитка и захлопнулась. В соседнем дворе залаяла собака, но сейчас же смолкла.
— Идем...
Они прошли в избу.
— Раздевайтесь,— обрадованно сказала Ольга.
— Прежде завешай окна.
Ольга завесила окна, зажгла керосиновую лампу. Добрушин разделся.
— Ну, здравствуй, моя родная.
Он взял ее за руки и, ласково улыбаясь, смотрел на нее.
— Что, смешон я без бороды?.. — спросил он.
— Нет, — смущенно проговорила Ольга, вглядываясь в его бритое, покрасневшее от холода, лицо. Без бороды он казался совсем молодым.
— Как ты все-таки подстать мне попала вдруг,— улыбаясь, говорил Добрушин.— Да и погода-то на мое счастье выдалась. Снежище-то какой валит... Ты умой-ка меня, Оля. Собственно, я сам умоюсь, только покажи мне, где это можно сделать...
Ольга захлопотала: налила в рукомойник воды, достала из сундука чистое полотенце. Добрушин, расстегнув ворот коричневой блузы, подошел к умывальнику.
Ольга вышла на улицу и наглухо закрыла ставни окон. Вернувшись, она сказала, стряхивая с шали снег:
— А снег-то еще будто больше пошел.
— Никого не видно там? Никто не вертится?
— Никого не видела.
— Ну, значит, все в порядке. Ты давай-ка, Оля, самоварчик сверетень. Я тебе за чаем все расскажу. А рассказать есть о чем. Как все-таки хорошо, что я тебя встретил-то, а? Значит, ты здесь живешь?.. Хорошая хатка, уютная... Только вот жизнь-то у нас неуютная опять подошла... Ну, ничего, все будет как надо. Даром ничего не дается.