Тщетно! Да и к чему? Все равно всем вместе еще до Неаполя ехать. А там… там рассеются по неведомым путям.
— Счастливо! Устроитесь — напишите!
— Обязательно! Не сомневайтесь! И вас вытянем!
Конечно, никто ни слова не написал и никто никого не потянул. Да и тянуть было некого. Ширяевка опустела. На пустыре остались лишь мы в своем палаццо, Савилов на своей кровати, да еще какие-то тряпки и камышевый шалаш около стены моей виллы, в который нужно было вползать на четвереньках.
Тряпки сгребли и выкинули на соседний участок, а шалаш оставили «на всякий случай».
Проводили мы чужих, случайно сбитых в одну кучу с нами людей, а все-же было грустно. Было грустно прощаться с нами и отъезжавшим. Вновь обросший густой гривой доктор долго тряс мою руку. Я вас добром вспоминать буду…
— И в память обо мне постригитесь в первый же день по приезде, а то там всех перепугаете, — пробовал шутить я, но шутка не вышла.
— Проводили, — сказал я Савилову, когда авто скрылись из виду, — а мы куда?
— Ты — не знаю, а я — туда, — указал он рукой на монастырское кладбище, — мой маршрут ясен.
Он не хлопотал об отъезде, даже никуда не записывался.
— Зачем я очередь занимать буду? Еще на дурня чью-нибудь визу перехвачу. Человека зря обездолю.
Он ясно видел свою путевку и не ошибся. Когда полили дожди, Саков и Вуич свезли его в госпиталь.
Зашли к нему через несколько дней и попали как раз в ту минуту, когда агония подходила к концу.
Савилов лежал неподвижно, вытянув свое худое, длинное тело под серым больничным одеялом, но был в памяти и узнал их.
— Передайте Наследнику Престола Князю Владимиру, что моя последняя мысль, последнее слово о Нем.
Так и было. Больше он не сказал ни слова. Саков и Вуич донесли его последний вздох до Великого Князя. Я это знаю.
Схоронили его на итальянском кладбище, но отпевал русский священник.
— Стоило ли тратить столько сил, бороться, прорываться, пробиваться, проскальзывать, блуждать, погибать, воскресать, чтобы положить свои кости в чужую и чуждую землю? — сказал я жене.
— Стоило, — ответила она, стряхивая слезу, — уж для одного того стоило, чтобы в последний час сказать то, что он сказал, и чтобы умереть, зная, что будет услышан… тем, к кому пробивался всю свою волчью, бродяжью жизнь. Разве не стоило?
Снова лили зимние дожди и снова горели в печке собранные на свалках дрова. Котенок стал уже взрослым красавцем-котом, грозою всех крыс пароккио.
— Каждый день у него мясное, — с завистью говорит Лоллик, — по три крысы в день притаскивает!
А кот явно хвастался обилием продовольствия. Притащит здоровенную крысу, положит на средину нашей жилплощади и поглядывает: «Вот я какой!»
Вечерами горела лампа, и на ее огонек порой приползали тени… Стук, стук в дверь, и из-за нее слышится полушопот:
— Русские здесь живут?
Я уже знаю. Это какой-нибудь отсталый волк выполз из логова, где скрывался год-два. Логова были разные: погрузочные площадки генуэзского порта, крестьянские фермы, иногда монастыри.
— Как вы нашли меня? Кто сказал адрес?
— Люди сказали, — слышался всегда ответ. Очевидно, люди еще жили даже в Европе.
— Я завтра буду в лагерь проситься, а сегодня переночевать у вас можно? Больно уж дождик зачастил…
— Разместимся как-нибудь.
— Только документы вот я завтра выправлять буду… Не в порядке они немного.
— Не беда. В полиции ко мне уже привыкли, да и в такой дождь, кроме того, ни один итальянец из-под крыши не вылезет.
Что-то стелили на площадку, оставшуюся от немецкой зенитки, ночевали. Наутро тень исчезала. Имен я не спрашивал, но позже встречал иных в лагерях.
Но иногда они сами говорят свои имена. Однажды днем к нашим дверям подошел стройный красивый юноша с едва пробивавшимися усами. Здороваясь, он назвал свою фамилию. Она была мне знакома. Я читал в Белградской газете о подвиге, совершенном полковником А. в борьбе с титовцами. Он два дня защищал свой бункер против во много раз превосходивших числом врагов и, расстреляв все патроны, взорвал последней гранатой себя и единственного из оставшихся в живых соратника.
— Полковник А. ваш родственник?
— Это мой отец. А капитан А. — мой брат.
— Он где теперь? Знаете?
— Убит.
Сам пришедший ко мне А. поступил в Русский Корпус почти ребенком, при отступлении был ранен, оставлен. Под чужой фамилией проскочил в Италию. Несколько раз попадал в различные титовские, английские, советские концлагеря, то бежал из них, то выскальзывал… Длинная и странная одиссея у этой молодой, едва начавшейся жизни…
Он прожил в нашем палаццо несколько дней, пока отцы Руссикума смогли его «оформить» и отправить куда-то за океан.
Нас в лагеря не тянуло, хотя теперь слабо еще, но дули уже иные ветры. Было легче.
В новом 1948 г. на нашем пустыре появились геометры с рулеткой. Они расставляли вешки.
— Проводим новую улицу. Ваше палаццо придется снести.
Ничего не оставалось, как подать А. Н. Мясоедову просьбу о направлении в лагерь. Я подал. Приняли.
Через пару лет мне пришлось заглянуть на Монте Верде. Мое палаццо еще стояло, но было индустриализировано: окна забиты и дверь заперта. В нем хранились теперь инструменты прокладывавших улицу рабочих. Улица была все еще в проекте, и вещественная память о слободке Ширяевке еще жила.
На могиле Савилова я не был и не знаю, сохранился ли напоминавший о нем холмик желтой итальянской земли.
20. О букве «Ять» и прочем подобном
— Могу тебя поздравить! Теперь мы самые настоящие Ди-Пи, зарегистрированные в двух десятках офисов с приложением стольких же соответствующих печатей, к соответствующим местам, к счастью, не лично нашим, но бумаг нашего досье, — сказал я жене после трехчасового регистрационного пробега по офисам Чине-Читта. Сел на свои узлы, сваленные близ ворот, и облегченно вздохнул. Было от чего.
— Тебе ничего не напоминает наше новое звание? — спросила жена.
— Пожалуй, птичку какую-то, — пожал я плечами, — дрянь такая эта птичка, не щегленок, и не чижик… Прыгает без толку, трясет хвостом и попискивает.
— Ну, а мне другое. У меня в детстве кукла была резиновая. Морда у нее глу-у-пая была. Нажмешь ей на животик, а она высунет язык и пискнет: «ди-пи»! Уверяю тебя, именно «ди-пи» она кричала!
— Ну, это, знаешь ли, символика и мистическое предвидение. Мои ассоциации проще и к природе ближе. Дрянь была эта птичка… совсем никудышняя…
Ди-пи… — раздался вдруг какой-то сдавленный, но вполне реальный, а не символический возглас.
Оказалось, что испустил его наш кот. Лоллик был не в силах с ним расстаться, но боясь, что кота не зачислят на наше дипичеловеческое положение, он держал его под пальто в течение трех часов моего пробега. Дальше ждать кот не смог и напомнил о себе.
Итак, после двух с половиною лет мы снова в Чине-Читта. По внешности здесь мало что изменилось. Разве что площадь, занятая офисами, разрослась, а занятая дипийцами сократилась. Но античная дыра в крыше китайского павильона зияет по-прежнему.
А население изменилось. Старых знакомых — почти никого. Тогда преобладали семейные, прикочевавшие через Вену из Сербии, а теперь холостяки, повылезшие из убежищ недотравленные волки власовской и красновской стай… Но есть и иные. Они вкраплены яркими пятнами в общий серый дипиевский фон.
Еще во время пробега в одном из офисов меня очаровала гордая импозантная фигура. На левом рукаве ее английской куртки густо толпилось множество всевозможных эмблем, нашивок, галунов. Вышитый серебром британский лев громоздился когтистыми лапами на какой-то голубой крест, а под ним в качестве матраца, лежали полосы звездного флага… Эта ходячая геральдика что-то ожесточенно доказывала регистратору. Разговор шел по-русски.
— Я подданный Его Величества Петра Второго, короля Сербского, князь… — дальше следовала очень звонкая, по совершенно незнакомая мне двойная фамилия.