— Иностранец!
Хотя предоставление работы иностранцам ограничено проклятым фашистом Муссолини, все законы которого отменены победой демократии, меня все-же выперли, а грехи инженера остались неискупленными.
Вопрос об изыскании профессии стал снова на повестку дня.
— Видишь, — говорю я жене, — профессий у меня за годы подсоветской житухи накопилось более чем достаточно. Перечисляя в хронологическом порядке, я коневод, жокей, лесоруб, вязчик плотов, ассенизатор, актер, грузчик, журналист…
— А теперь отчего за журналистику не взяться?
— Желудочные соки не позволяют.
— Опять чудишь…
— Не чудю, — подыскиваю я правильную форму для этого трудного глагола, — а на самом деле. Эти самые соки гонораров требуют, а у издателей в промфинплане таковые не значатся. К тому же и газеты русские только в США издаются.
— Вот и пиши в США. А гонорар не с издателей, а с читателей получай.
— Теперь ты чудишь.
— Нисколько не чудю. Получает же «Россиянин». Этот «Россиянин» тоже обитает у нас в итеэровской комнате и значится там доцентом то ли географии, то ли космографии. Я знал его еще по Толмеццо. Там он был журналистом, давал корреспонденции с фронта. Фронт же его был совсем недалеко — в оперативном отделе штаба ген. Доманова, а личный штаб самого корреспондента, тогда носившего другой псевдоним, — в уютной комнатке близ Толмеццо. Практично и гигиенично. Сидит бывало, корреспондент у окошечка и о подвигах пишет. А за окошечком приблудившаяся в Польше коровка травку щиплет… Вдохновляют такие пейзажи!
— Вот это журналист! — продолжает жена. — Всю американскую общественность всколыхнул. Написал о своих страданиях — Рыбаков ему фонд в «России» открыл… «Фонд бедного Россиянина»… Да! Даже какая-то нищая вдова доллар наскребла и послала! Значит, за сердце взял!.. А ты…
— Куда мне до «Россиянина»!.. Он и здесь американского майора за сердце прихватил… аванс у него под книгу выдавил. Кому что дано! Куда мне…
— Куда тебе… — презрительно цедит жена. — Ты вот на Лоллика едва-едва одного пакета из Международного Красного Креста добился, а он из трех мест на трех детей получает… на двух функционирующих, да на одного запроектированного… Квалификации у тебя нет.
— Ну, это ты врешь! По всем статьям квалифицирован, только раз на экономизме срезался, и то не я, а пифагорейцы виноваты…
— Какие пифагорейцы?
— Обыкновенные. Римские, там, греческие… Видишь ли, они не довели до масс свою теорию внутреннего содержания чисел. Что мы с тобой знаем из их великих истин? Только элементы, которые покойные Евтушевский с Киселевым популяризировали… Таблицу умножения да еще бессмертную истину о штанах великого философа, формулированную великим поэтом в звучном стихе:
Пифагоровы штаны
На все стороны равны…
— А что еще надо знать? — загорается женским любопытством жена.
— Нужно знать внутренний смысл чисел, так сказать, их социалистический реализм, — разъясняю я. — Вот я не знал. Пришлось мне в качестве экономиста калькулировать себестоимость годовалой курицы-несушки на Росошанском гиганте-птицесовхозе. Я подошел к анализу грубо элементарно. Подсчитал, подытожил, вышло, что эта годовалая квочка стоит нашей социалистической родине вдвое больше, чем годовалая телушка на вольном колхозном базаре. Конечно, с такой квалификации меня тотчас выперли. Хорошо еще, что под суд не отдали!
— Ну его, Пифагора… Еще чем ты был?
— Был еще собирателем плодоовощных косточек, профессором, сортировщиком утильсырья, музейным работником… Стоп! хлопаю я себя по лбу. — Эврика! Будем кукол делать! Я, работая в музее, папье-маше формовать у макетистов научился. Такого Ворошилова под Царицыным отмял, что весь крайком им любовался, пока крысы его не обгрызли… Техничка нафталин сперла. Директору три года вкатили… Но это ситуации не меняет: будем делать кукол!
На грешниц был наложен особый сбор. У нас в углу выросла куча тряпья всех видов.
Комбинат кукольного производства начал работу.
***
Я — Роден или Бенвенуто Челлини? Сам не знаю. Отливаю гипсовые формы итальянок, турчанок и кого угодно… Жена — Ворт, помноженный на Пакэна, — шьет им соответствующие одеяния. Старик Плотников сидит тут же, мастерит какое-то приспособление к своей патентированной жаровне из целой комбинации консервных банок. А за окном, на солнышке, беседуют две инженерши. Сидят они на ящиках.
— Мы в Праге всю меблировку бросили, — вздыхает чешская инженерша. — Я с одной сумочкой выскочила…
— И у меня все, ну, все было… — отзывается камчатская.
Ее собеседница явно задета за живое и язвительно спрашивает:
— Что это «все» у вас в Совдепии?
— Все, ну, решительно все было, — не уточняет ответа камчадалка. — Мы с мужем так прекрасно зарабатывали, он — главинж, я — главбух…
— Врет она, или там правда так жилось, — отрывается от работы Плотников, — вот у нее все было, а другие говорят — и спичек там порой не достать было… Не понимаю!
— И не поймете, Кондрат Иванович, — отвечаю я. — Чтобы это понять, пожить там нужно, в этом самом пролетарском котле провариться. Проваритесь, — дадут вам по блату ржавую селедку или полфунта колбасы, а у соседа и того не будет, тогда и скажете, что «все» у вас есть…
— А что это за блат такой?
— Это дело сложное. Вы лучше у инженерши спросите. Она — главбух. Ей и книги в руки.
— «Все»! — вступает в наш разговор жена. — «Все»! Действительно! Он вам ничего объяснить не сумеет, у него не так голова устроена. Я вам про «все» и «ничего» расскажу. Мне семнадцать лет было, когда у нас на Кубани эта свистопляска началась, я только что епархиальное училище кончила… И с тех пор, верите ли, шестнадцать лет, все шестнадцать лет, пока замуж не вышла, у меня сменного платьица не было! Стучала на машинке… мать старая, сестренка — девочка, отец, к счастью, умер, брата-корниловца убили, дядья к Шкуро ушли и сгинули… Одни мы одинешеньки! Верите ли, нет ли, а за всю мою молодость я себе флакончика духов паршивеньких купить не могла… ни одного дрянненького пузыречка… В пединститут босая поступала… А как хотелось — ленточек каких-нибудь, чулок… Девчонкой ведь была…
Она вскипает и несколько раз обегает вокруг стоящего на средине комнаты «общего» стола. Плотников водит за ней старческими тусклыми глазами и тянет:
— Да-а-а…
— «Все»! — стучит по столу жена. — «Все» это проклятое, нищенское, мизерное! А потом мы с мужем на шести службах больше двух тысяч в месяц выгоняли, а все-таки в пригородный лес бегали «карандашики» в «буржуйку» собирать, в колхоз на аврал картошку копать из десятой доли… Почему? Потому что блатовать не хотели… Как это вам объяснить? Пресмыкаться, что ли? Жульничать? Не сумею… Так вот, — подбегает она к Плотникову и трясет его за плечи, — вот если бы мне тогда метр шерстянки на юбчонку дали, колбасы полкила, да одеколона флакон… и я бы сказала: «все» у меня есть… от души, от сердца бы сказала… понимаете?
— Понимаю… — опускает Плотников седую свою голову. — Теперь понимаю.
— Нет, вы слушайте, слушайте… тогда вы, «старые», нас, «новых», поймете, — не унимается жена. — «Все» это проклятое я здесь получила. Что мне? Лоллик обутый бегает, дрова с неба падают, макароны в Папской столовой сегодня дали и завтра дадут… Вот оно, мое «все»!
Волна годами всей жизни скипевшейся горечи, мути серых, беспросветных дней спадает. Нина, дочь казачьего священника, лишенка, щепка, пронесенная с Кубани на Тибр, устало садится на кровать.
— Вот для всех ваших, каких я в Белграде видела, немцы враги были, поработители… А я за них каждый день молюсь, что вывезли, вызволили из жизни этой проклятущей… Вы не поймете…
— Нет. Понимаю. Как не понять.
Две мутные слезы катятся по иссеченным морщинами щекам.
16. Века и дни
Пьяцца Колонна — один из лучших районов сбыта наших кукол. На ней крупнейшая в Риме стоянка авто. Мы готовим для их шоферов маленьких куклят — «porta fortuna», каких вешают на передних окнах машины: ангелят, чертенят, негритят, паяцев.