Сердце, как ему и полагается, искало, чуяло, угадывало и вещало.
Мозги, выполняя свою функцию, облекали его эмоции в стройную рациональную форму и далее — в содержимое таинственных мешков и коробочек, вплывавших на вечерней заре в тихие пристани отгороженных немецкими одеялами уголков Итеэр.
Мозгом комнаты «для всех» был Василь, воронежский хохол, прикативший с женой и сынишкой с Дона в Италию на паре своих «благоприобретенных» серых. До Венгрии с ним доехал еще и кабанчик, но там пришлось продать. Больно вырос за время пути.
Самое большое и верное сердце из всех, бившихся в этом помещении пароккио, трепетало последними вспышками в груди уральского казака Плотникова, семидесятилетний путь которого был много длиннее, чем у нас всех.
Начало его я знаю лишь в отрывках. Старообрядческая казачья семья на берегу Яика, строгий, суровый отец, служба в полку… Война. Потом снова война уже у себя в степях. Полковник, с которым прошел урядник Плотников обе боевых страды, смертельно ранен.
— Дочь у меня остается в Уральске… — хрипит он, захлебываясь кровью, — тебе, Плотников, ее поручаю… Женись и сбереги…
Урядник Плотников выполнил этот последний приказ своего командира, женился, сберег, привез в Сербию, берег и холил там, в черный год довез до Рима и оберегал здесь, сколь хватало старческих сил, служа ей до последнего дня… А этот последний день пришел так: собирая щепки для самодельного мангала, старик зашел на двор, где были собаки. Они его покусали. Лечили в итальянской клинике, но перевязки там были таковы, что на пятнадцатый день появилась гангрена и верное сердце перестало биться.
Мозг нашей комнаты пульсировал весь день на римских базарах, сбывая там беженское барахло и неизвестные в Вечном Городе товары: самодельные жаровни из консервных банок, подсоветские «тапочки» из негодного уже к продаже сырья, вообще «совутиль», которому он умел найти применение, чему и нас учил по вечерам.
Сердце тоже учило — верности, чувству долга и серой, не блесткой мужицкой чести.
Таков был, по программе солидаристов, «ведущий слой» русского поголовья пароккио Трасфигурационе. Он же был и «правящим слоем», как, можно надеяться, произойдет и у них, если какое-либо государство станет объектом национально-трудового эксперимента.
Кроме того, в обеих комнатах размещалось еще десятка полтора семей, особой активности не проявлявших, так сказать, масса, среди которой выделялась лишь единственная нерусская семья, состоявшая из трех поколений славного племени Черной Горы: бабки, майки и внучки; да и то из них внимание привлекала лишь бабка. Она была очень активна и склонна к полемике, которую вела беспрерывно, или чередуя своих оппонентов, или обобщая всех разом. Самым сильным ее аргументом была демонстрация собственного тыла.
Этого довода не выдерживал даже упорный хохол Василь, плевал и выносил резолюцию:
— Экая скаженная стервь! Ее бы на Иоську пустить! Она бы всю его генеральную линию повернула… Сам с Кремля утик бы.
Отдельно, в ванной комнате падре, в три этажа размещались: наверху Миша, в средине его мама, внизу — морская свинка. В закоулке под лестницей — Светлана с очередным мужем, при данной ситуации необходимым: одиноких женщин падре в пароккио не пускал. На этот раз должность досталась здоровенному грузину, прирожденному плановику, таланту-самородку в этой области. Он каждый вечер неизменно составлял точный план, пользуясь которым, к вечеру следующего дня должен был стать миллионером. Неуклонно применял его, но миллионером не стал ни разу.
— Апять малынькая нэточность вышла. Удывытелно! — подводил он итог, составляя новый план. — Тэпэр бэз ашибки!
Порой прибывали и новые поселенцы, хотя удобной для их землеустройства площади уже не было. Так однажды, в жаркий полдень, в нашу «для всех» комнату влетело нечто среднее между выкатавшимся в сухих листьях ежом и Робинзоном с иллюстрации очень дешевого издания этой, столь заманчивой для нашей современности, книги. При более углубленном изучении это существо оказалось больше года не стриженным и соответственно немытым человеком, даже доктором, как мы потом узнали.
Это «оно» обежало весь круг наших кроватей и поочередно тыкнуло всех их владельцев пальцем в грудь.
— Этого знаю! Этого тоже знаю! И этого тоже знаю, — повторяло оно, а закончив звездный пробег, село на пол как раз там, где старик Плотников раскидывал на ночь свою постель. — Здесь я занимаю!
— Нет, мил дружок, — отозвался Василь, — здесь живой человек спит… А ты откуда?
Место рождения ежа-Робинзона было выяснено лишь в общих чертах.
— Сволочи! — завопил он. — А еще русскими людьми считаетесь! — и зарыдал.
Перед нами на полу сидело опять нечто среднее, но уже между вконец замученным человеком и буйным помешанным. В перерывах между всхлипываниями мы слышали:
— Жена… дочка… за вокзалом, под откосом сидят… Черти вы, а не люди! Не жрамши… третий день по Риму гоняю…
— Сюда тебя воткнуть некуда, мил человек, — разрешил сложную ситуацию Василь, — а коли ты крыс не боишься, так рядом складское помещение есть, светлое… Один там будешь. Идем к падре!
К вечеру докторское семейство было сложено в углу замусоренного склада, а утром этот угол уже был уютно огорожен стеной из пустых ящиков, из них же была сконструирована кровать, даже на окне появилась занавеска из выстриженной фистончиками валявшейся на полу склада бумаги. Сам склад был выметен. Докторша отмывала своего потомка в вывезенном Василем из-под Воронежа корыте. Потом отмыла в нем же и доктора, а нагрешивший за эту неделю парикмахер, по записке падре, его остриг.
Так шли дни.
Но сколь ни усердствовал воспринявший темпы века сатана, вводя монтевердевцев во грех и в убытки, продналог не мог покрыть потребления и спроса.
— Нету у тебя настоящей профессии, — журила меня жена, — вон, смотри, что инженерно-техническая специальность дает! Камчатский аэродром опять сегодня полсотни банок сгущенного молока сдал… и мясных консервов тоже… индюшку купили… а ты!..
Фабрикация жаровен и прочих теплотехнических агрегатов у меня, действительно, не шла. С детства ненавижу всякую технику. Даже когда гвоздь забиваю, всегда стукну со злости по паре собственных пальцев. Где уж тут до современной техники!
— Падре, мне нужна работа! Нет ни гроша. Падре Бутенелли задумывается. Он подсчитывает грехи всех возможных работодателей.
Наиболее отягченными ими оказался инженер, ведавший общественными работами по починке означенной во всех учебниках знаменитой римской дороги — Виа Фламминиа.
— Копать землю вы сможете, профессоре?
— Эге! Чего подсоветские профессора не смогут? И глаза вставляют, и очки втирают, и туфту забивают! — последние две профессии мне пришлось назвать по-русски. Во французском языке, на котором мы объяснялись, этих терминов не нашлось. Совсем бедный язык! Но падре был удовлетворен моим ответом, настрочил письмо, с которым я явился на прямо противоположную окраину Рима и был там зачислен в рабочую команду.
Ах, как славно работать в Италии!
— Поко (мало), пиано (тихо)! — подталкивают меня лопатами оба соседа в шеренге копачей.
— Поко, поко! Пиано, пиано! — бодро покрикивает сзади десятник, «джеометро».
— Покиссимо! Покиссимо! — мягко роняет появляющийся на миг инженер.
Но и трудно. После стахановских норм, ударных темпов, авралов и прочих милостей социализма рабочему люду ужасно тяжело привыкать к итальянскому методу: весь день проявлять максимум трудового напряжения и дать минимум трудового производства… Для такой системы большая культура нужна. Но я человек восприимчивый и быстро ее усвоил.
Платили неплохо: 800 лир в день и надбавка на семью, дальность и т. д. Подкатывало к 1000, т. е. к пяти кило хлеба с вольного рынка при 200 гр. по карточкам.
Но истинное счастье всегда мимолетно. После моей второй недельной получки принявший меня грешный инженер был проконтролирован безгрешным представителем синдиката. Палец главного прокоммунистического оратора в нашей группе, так сказать, местного активиста, вытянулся в моем направлении: