— А кому же этот позор?
— Ну, в такие глубинные изыскания я не пускаюсь.
***
— Русских книг в библиотеке ни одной; газеты у вас не допросишься, все своим мужикам раздаете, так от нечего делать я статистикой занялся, — сообщает мне коллега Петросян.
— Дело хорошее. А что же вы, собственно говоря, учитываете?
— Время.
— То есть?
— Сколько его здесь, в Баньоли, тратится производительно и сколько уходит впустую. — Каковы же ваши выводы?
— Средние показатели за пять недель таковы: исходя из восьмичасового рабочего дня, полезных затрат, считаю сюда и еду, — один час двадцать семь минут. На всякого рода «чеканье» — у дверей чиновников, в столовой, в умывалке и т. д. — шесть часов тридцать три минуты в день… По часам точно отмечал за все пять недель.
— Ну и терпение у вас!
Рядом с нами на лавку садится женщина. Она приволокла туго набитый соломой матрас. Ее дочурка сваливает на него пачку рваных порыжелых одеял.
— Ох, уморилась! — ни к кому не обращаясь, говорит женщина. — Тележки стоят, а не дают их. Волоки с километр до блока, а там на третий этаж поднимай. Уморилась…
Отдышавшись, она продолжает:
— Третий раз на отъезд вызывают. Все чистки прошла, и консула, и инспектора, а пароходного номера опять не дали… Ну, что будешь делать? Муж второй год, как из Канады выписывает…
Она поднимается и снова тянет свой матрас по пыльному асфальту двора, а на ее место садятся две итальянки. Как им и полагается, каждая выпаливает сто слов в секунду.
— Вы понимаете джулианское наречие? — спрашивает меня Петросян.
— Плохо. Да и неополитанское тоже.
— А я привык уже. Переведу вам. Вон та, помоложе рассказывает, что третьего дня только приехала в лагерь и уже номер пароходный получила. Хвастается, что разом нашла того, кому дать надо.
— Что-ж удивительного? Здесь все так. Даже очень интересные анекдоты получаются. Доктора Борегара знаете?
— Это тот, что от ИРО нас обследовал? В тюрьму его на днях посадили.
— Его-то посадили, а «зарезанные» им так и остались с каиновой печатью, без выезда. Так вот этот доктор рентгеновскими снимками торговал. У здорового возьмет и туберкулезному продаст, а тому — наоборот. Пойди докажи… Дело выгодное.
— И попался?
— Заторопился должно-быть и шестидесятилетнему старику снимок двадцатилетней девицы продал. Американские врачи как захохочут!.. О'кэй, вот так омоложение! Ну, и сняли его.
— Ничего удивительного. Бравина помните? В Сан-Доминго он за свой счет уехал. Почтенный такой старик, коммерсант. Помните? Так он дать не захотел, и вдруг на седьмом десятке у него сифилис обнаружился.
— Но все-таки уехал?
— С шестимесячной задержкой. Полный курс лечения прошел. Очень крепкий старик, прижимистый. «Черт с ними, — говорит, — хоть ведро сальварсану в себя приму, а не дам…» Характер! А? Ну, я вам о своей статистике доскажу. Окончательные выводы таковы: вполне понятно, что при такой работе вся мощь великих демократий уже пять лет не может нас, одного миллиона ди-пи, по миру развезти. А Гитлер и Сталин целыми республиками, да еще в военное время, как мячиками, перебрасывались.
— Мне это и без вашей статистики понятно.
— Ну, а вот это наше Баньоли, вся эта бестолочь, боязнь принять на себя самую ничтожную ответственность, таскание из офиса в офис, рогатки, на каждом шагу рогатки, больше, чем в СССР рогаток, — все это что вам напоминает? Так сказать, в мировом масштабе? Все эти оттяжки и затяжки? Что? В мировом масштабе… Что?
Я думаю недолго.
— ООН! — уверенно говорю я. — Точка в точку. Угадал? Только там еще хуже. Маликово вето действует.
— А здесь его, думаете, нет? И здесь его хватает. Вот подождите, еще нас с вами, нашу эмиграцию невзначай прихлопнут.
Практический человек мой коллега Петросян. Много у него здравого смысла и реального подхода к создавшейся ситуации.
— Удивительное дело, — продолжает, он. — ведь, смотрите американский налогоплательщик действительно нам помочь хочет, он действительно от себя отрывает чтобы собрать эти сотни миллионов, а во что эта помощь здесь превращается? Куда здесь эти миллионы идут? Кричат о правах человека, а сами его жмут, где только и как только могут.
— Молоды вы еще, потому и удивляетесь. А я с 1917 года эту картину наблюдаю. Во всех ее разнообразных аспектах. Все в порядке вещей. «Кто говорит, что любит человечество, тот не любит человека», это еще Блаженный Августин 1500 лет тому назад писал. Мудрый был старик, прозорливый.
32. Девичьи мечты профессора Криницы
Случилось так, что все трое моих коллег разом поручили долгожданные визы и пароходные номера. Петросян и Барабанов ликовали, Криница особого энтузиазма не высказывал.
— Как-никак, а тут все-таки жили… А там что ждет?
Накануне их отъезда собрались попрощаться в одной из баньольских полутемных, безоконных закуток. Справа за картонной перегородкой с необычайным для его возраста трудолюбием выл джулианский младенец, призывая запершую его и сбежавшую судачить с приятельницами мать. Слева слышались страстные реплики происходившей там семейной сцены. Определить национальность ее участников было трудно, так как ругались равно ярко и эрудированно на трех языках. На обоих концах корридора соревновались два радио: одно пело по-английски какой-то псалом, а другое по-итальянски убеждало кушать только сыр «Мио»…
— И это по вашему жизнь? — ответил Кринице Петросян. — Как вы думаете, посадить бы сюда хоть Толстого или Маркса, много бы они написали?
— Мы не Толстые, — со вздохом ответил Криница, — мы люди маленькие.
— «Цыпленки тоже хочуть жить!» Нет, лучше уж в грузчики, в подметайлы, бутылки с неграми мыть, да только вон отсюда! В Сахару! На полюс! К черту! В лагере я постоянно чувствую себя оплеванным! А кричат о свободе личности… — взрывается Петросян.
— Заедем в Америку, а потом оттуда назад ехать, — не унимается Криница.
— А куда это — назад?
— А в Россию. Теперь уже можно с полной ясностью…
— Тридцать лет у вас эта ясность! Ну, допустим, война, переворот и все прочее…
— В тот же день выеду.
— Куда?
— Как куда? К себе. В Запорожье, на Днепр.
— А там что делать будете?
— То же, что и раньше делал, до отъезда.
— Эх, милый вы мой Василий Игнатьевич, — вмешиваюсь я, — да ведь «вашего»-то Днепра нет больше, и порогов нет, и «вашего» дела там нет, такого, в том виде и форме, как вы его тридцать лет тому назад делали.
— Это вы о всяких сдвигах, реформах и прочем? Все это — большевизм. Мы повернем.
— Как раз! Повернули! Нет, дорогой, тридцать лет жизни назад не поворачиваются.
— Так что-ж, мы, по-вашему, за бортом, — вмешивается Барабанов, — нам и места в освобожденной России не найдется?
— Это как сами пожелаете. Только для этого места не повернуть, а самим повернуться надо, «тихую украинскую ночь» забыть, а с нею вместе и еще очень многое, то, что вы в своих чемоданах прихватили и до сих пор с собой таскаете. Не вам одним, но и нам, «новым», тоже. Думаете, эти пять ировских лет для нас даром прошли?
— Переходя в плоскость политики, — дидактически начинает Барабанов, — не будете вы отрицать, что авторитет народных избранников будущего учредительного собрания…
— Матрос Железняк уже раз вам эту авторитетность подтвердил.
— …созванного на основе всеобщего, тайного, равного… — продолжает отстукивать Барабанов.
— Да кто обеспечит вам это всеобщее, тайное, равное-то?
— Значит, по-вашему, нам надо складывать руки?
— Отнюдь нет. Наоборот, действовать ими с максимальной активностью, а заодно и мозгами и ушами тоже. Слушать внимательно, чутко слушать, что вот эти Андреи Ивановичи, Селиверстычи, Коли, Пети, Феди — все наши баньольские, паганские и прочие знакомцы говорят, что думают. Нет, не нас с Петросяном. Мы оба уже люди порченые, а их…
— Вы отметаете общественную роль интеллигенции.