— Ты что-то путаешь. Причем здесь пузо?
— Вот причем. Любуйтесь, — забрал Никита рубаху, — видали такое чудо? Через весь живот поверху полоснуло, а кишки в целости. В лазарете всего месяц со днем пролежал.
Под курчавой овчиной, покрывавшей грудь Никиты упруго вырисовывался стройный ряд крепких мышц живота, а по ним от бедра к бедру шел широкий багровый рубец
— Как увидят, — кончено. Оперирован. Никуда ходу нет!
— На инвалида словчиться попробуй, а там видно будет, когда вывезут.
— Что вы петрушку строите? Кто меня в инвалиды начислит? Я любого быка сворочу.
— Может, в Канаду удастся. Подожди.
— Я уже не меньше как на трехстах визитациях, да регистрациях ждал. Хватит. Лучше у Сталина, что-б ему черт, десять годешников обожду. Спокойней будет.
— Дрыну захотел? По нем соскучился?
— А здесь его нет? Чем эта свобода лучше сталинской? С неделю назад несет старик-мадьяр. — все его знают, одеяло под мышкой из блока… душно там, полежать в тенечке захотел. Полицей-серб ему кричит — «пропуск давай»… это на одеяло-то… тут же во дворе полежать. Распоряжение теперь такое. Ну, а мадьяр его не понимает, идет себе. Полицей его за грудки цоп! Старик хрипит, а он пуще нажимает… совсем измял старика, в лазарет его взяли. Мы шефу полиции доложили, а он хоть бы внимание обратил… Чем такая свобода лучше сталинской? Там мильтоны по крайности наглядно не бьют… Чем, я вас спрашиваю? Вот тут у меня и вышел окончательный поворот мыслей. Отзвоню, думаю, свою десятку на Колыме, а, может… — запнулся Никита.
— Что, может быть? Помилуют, думаешь, или скидку дадут?
— Нет, на это я не располагаю, а, может, война все-же получится.
— Ну, и что-же?
— Тогда обязательно таких, как я, в «батальон смерти» забирать будут. Может, и уцелею как, на дурня.
— И опять перебегать? Опять снова всю эту волынку тянуть?
— Нет уж, извиняюсь. Тогда волынка по-иному пойдет. Теперь не 41-ый год. Теперь я ученый, лиенцевский институт прошел и в лагерях повторные курсы.
— Всерьез «за Сталина» закричишь?
— А хотя бы? — с вызовом отвечает снова ощетинившийся Никита, — не нравится это вам? Рожу карежите? И закричу! И в бой не так, как тогда пойду! Начисто пойду, с полным энтузиазмом! «За родного Сталина»! Понятно? Чем его свобода от вашей хуже? Один черт, одна им цена! Так там все-таки со своими…
35. Мой ИРОйский внук
— Полномочия ИРО продлены! — радостно закричал я жене, прочтя газету, после провала нашего заатлантического рейса.
— Нашел чему радоваться, старый дурак! — услышал я в ответ.
— Как чему? — возмутился я. — Понимаешь ли ты своим бабьим умом все огромное политическое значение этого акта?
— Опять про политику завел! Ты бы лучше о семье подумал, ведь мы стареем, а сын подрастает…
Нет, конечно, бесцельно говорить с женщинами на высокие темы! Прав Шопенгауэр! Ширина мысли и ее полет в бесконечность им недоступны. А ведь какое устремление! Какое будущее!
Итак, продление достигнуто. Несомненно, за ним последуют дальнейшие отдаления рокового срока… Население лагерей ИРО за это время естественным порядком размножатся. Подрастут новые поколения со своеобразной иройской культурой, собственным иройским языком, возникнет новая иройская нация, можно сказать, даже раса… Общины иройцев оформятся в государственное целое… Великую Иродию. В ООН войдет новый сочлен… Какие горизонты! Кому из ди-пи это снилось…
А она: «о сыне подумай!» Прекрасно! Подумаем. Он, несомненно, станет минимум капитаном иройской гвардии какого-нибудь имени Элеоноры Рузвельт полка, женится на соседской Милице. Ее папа диэтической кухней заведует и к тому времени, безусловно, миллионером станет. С приданым невеста. Вообще, надо полагать, иродиоты экономически окрепнут: директор к уже приобретенной им вилле еще поместья три купит; магазинеры выйдут на большие рынки — откроют торговлю в столичных городах, а то, гляди, и экспортные конторы; даже повара, и те на собственных авто раскатывать будут… Заживем! У моего сынишки пойдут детишки, а я стану убеленным почетными сединами патриархом… одним из родоначальников иройской расы… Получу диплом… буду ничем не хуже советских «показательных стариков»!
В иройский сенат буду избран. Вынесу тогда свое курульное кресло (надо его заблаговременно из разбитых ящиков заготовить, а то зимой все пожгут…), вынесу его на форум, в корридор барака, поставлю вплотную к печечке и воссяду, а вокруг меня — внучата; старшенького в честь нашего государства Иродом назову, самого главного эмиграционного заправилу в крестные отцы пригласим, а мадам Шауфус — в матери. Подойдет ко мне Иродик и скажет:
— Что ты, дед, зря нашу национальную иройскую болтушку хлебаешь, почитал бы нам хотя бы вслух что-нибудь!
Во мне вспыхнет угасшая искра писательской гордости. Я пороюсь в запыленной коробке от кэр-пакета и достану пожелтевшие листы журнала.
— Слушайте, детки, — скажу я, — это я, я написал, когда еще молодым иройцем был… Давно. Да, давно! О чем это я? Да, вспомнил. От Толстовского Фонда тогда еще в США записывали, опрашивали, обстукивали, обмеривали… Хорошие были люди… Старались. От «Лиги» еще тоже тогда один приезжал. Да. Тот и в члены ее писал и разом на ашшуренс… Тоже старался. А допреж того еще Новосильцев списки в Аргентину составлял. Тоже был обстоятельный. Меня из первого списка в восьмой перечислил… ради христианской морали… Утоп список этот в океане или еще где… На все воля Божья! Ну, слушайте:
— «Новый Год». Рассказ. Приближалась полночь, но все окна были ярко освещены. В столовой торопливо расставляли стаканы…
— Совсем ты, дед, из ума выжил, — перебьет меня внук, — и что ты написал? Все неправдочное! Ну, какой же свет может после 10½ в бараках гореть? А полицей где? Он чего смотрит? В столовую тоже ночью забрались… Да ведь она заперта! Стаканы какие-то расставляют… А что такое стакан? Непонятно. Консервные банки, что-ли? Ты лучше послушай, что я написал. У меня все правдочное, историческое… Имена из учебника Пушкарского выписал. У тебя же в коробке нашел. Слушай:
«Кофе давать начали! — закричал кто-то из умывальной.
Князь Потемкин-Таврический с шумом распахнул дверь своего роскошного отдельного паравана и, позванивая новенькими мисками, гордой походкой екатерининского орла направился к кухне.
— Если сам светлейший, так надо всех до света будить! — раздался недовольный голос из-за одеяльной занавески. Он принадлежал принцу де Линь, недавно прибывшему из зальцбургского лагеря, где он доблестно служил австрийскому императору. — А еще Таврическим называется! Ох, уж эти русские!..
Из дальнего углового паравана донесся мощный, раскатистый вопль. Там мама еще юного Милорадовича производила над ним очередную утреннюю экзекуцию.
— Молодец! Чудо-богатырь будет! Еще слова сказать не может, а орет, как гренадер при штурме Очакова! Ку-ку-реку! Вставать пора! — выскочил из-под своего, привезенного еще с «горячо любимой» родительского плаща Суворов.
— Вечно этот Рымникский безобразничает! — взвизгнула за своей перегородкой президент де сианс академии Дашкова. Я вельфарной мисс пожалуюсь и в лагерную полицию напишу! Если женщина одинокая, так ее все обижать могут…
Неизвестно какой оборот принял бы этот изящный придворный разговор, если бы брившийся у своего окошечка Безбородко не закричал:
— Потише трошечки, ясновельможные! Никак сама до нас жалует!
Дейстительно, в барак входила сама, всегда рано встававшая Екатерина.
Все замолкли и склонились почтительно, как перед кампдиректором.
— Шешковский! величественно позвала императрица, относительно Радищева мое приказание выполнено?
— Как же, как же, матушка, — выскочил из инвалидного отделения маленький, но еще бодрый старичек, — его еще вчера карабинер в Сан Пьетро-Паоло крепость отвел… Не будет теперь на стенках писать проклятый!
— Объявить о том по камп-радио на шести языках! — распорядилась Великая».