Позабыт, позаброшен
С молодых юных лет.
А я мальчик еще молод
Счастья-доли мне нет…
На своей одинокой кровати задыхается в пароксизме кашля Савилов. Это — Россия его поколения, соловецких, колымских, печерских доходяг.
Чей-то ребенок взметнулся, напуганный страшным сном, вскрикнул и залился плачем… Это его песня.
***
Так протекают спокойные дни слободки Ширяевки. Но иногда над нею проносятся бури… Ветры, дующие в стране, куда нас загнала бродяжья доля, нагоняют облака. Солнце меркнет, и страх сжимает сердца железными, колючими тисками…
Самый сильный порыв таких ветров пронесся в день парламентских выборов в Свободной Италии. Ветер, дующий из той страны, откуда мы вырвались в грохоте битв и дыме пожаров, рванул, напрягая все силы. Задолго до дня выборов все улицы Рима уже пестрели вереницами ярких плакатов, и с каждого из них на нас смотрело лицо зверя… того, из берлоги которого мы ускользнули. Щупальцы спрута тянулись к нам и укрыться от них было уже негде.
— Вот, примерно, сидим мы здесь и беседуем, — рассуждал Лозинка, — а думка у нас всех такая, что на мушку мы все уже взяты… Вон он свой наган-то на нас навел!
Со стен школы, в которой надлежало стоять избирательным урнам района Монте Верде, на нас смотрело знакомое усатое, самодовольное лицо. Да не одно, а целый ряд портретов, чередовавшихся со столь же знакомой эмблемой.
— Серпом тебя подрежет, а молотом пристукнет… и амба!
— Амба!
Рано утром в день выборов к школе прибыл отряд спешенных конных жандармов.
— Ребята ладные, — осмотрел их опытным глазом Савилов, — сытые, снаряжение в порядке.
— Ладные-то ладные, а за кого они повернут?
— Кто-же их знает.
Посмотрели слободчане на молодцов, подивились на их блестящие, с вызолоченными эфесами сабли и без сговора, но единодушно стали растекаться кучками с пустыря.
— От греха подальше… А там увидим. Стреляная ворона, говорят, и куста боится.
— Очевидно, свои основания к тому имеет.
— Куда же пойдем?
— Да куда же? Остерии-то открыты сегодня?
— Настежь все, как одна. — Так пошли?
— Ну, и пошли. Не всем скопом в одну, а по разным, колхозами — человека по три-четыре…
— Так и пересидим незаметно.
Сидеть пришлось долго. Избиратели стали собираться лишь часов с десяти. На доске перед входом в школу каждые полчаса писалось число проголосовавших граждан Италии. Оно росло, но довольно медленно. За столиками остерий, занятыми группами слободчан, ход выборов тоже отмечался количеством стоящих на них пустых бутылок. В Италии их не принято убирать со стола. Эта запись росла пропорционально быстрее.
К полудню проголосовала половина избирателей.
К этому же часу число бутылок на столах дошло до предельной нормы.
— Точка, — распорядился Савилов. — И некуда и не на что. Айда домой… Будь, что будет.
Обратный путь на пустырь мы совершали в порядке взаимной кооперации, то есть шеренгами, заботливо поддерживая друг друга. Некооперированным единоличникам приходилось туго. Особенно на ступеньках лестницы, ведшей от школы в слободку. Преимущества колхозной системы сказывались на них особенно ярко. Преодолевает такую трудность единоличник и качает его, как сосенку в бурю.
— Piano, piano, — подхватывает его под руку бравый жандарм.
— Верно, друг, пьяный я, как есть пьяный…
Общий язык с опорой Де Гаспери и взаимное понимание были установлены.
— Замечательные ребята! Никакой тебе грубости или некультурности! Сочувствуют нашему состоянию… Понимают!
Вряд-ли жандармы понимали на самом деле нас, диких «страниеров», предпочитающих, вопреки здравому смыслу, жизнь на чужом пустыре возвращению в свои, столь прекрасные на плакатах, дома.
— Как разъяснить им это? — грыз меня нераздавленный еще червячёк журналиста-агитатора. Нельзя, побьют еще коммунисты… вон их сколько гогочет перед плакатами… Да и с языком слабовато.
Но разъяснитель все-таки нашелся и жандармы кое-что поняли.
Их блестящие сабли, краги, широкие красные лампасы и прочие красоты неудержимо тянули к себе моего Лоллюшку.
Кудрявый, светлоголовый мальчишка незаметно для самого себя оказался среди жандармов и достиг заветной цели — подергал за кисть темляка сержанта.
— Ты откуда?
— Вон оттуда, — ответил мальчишка по-итальянски, да еще со звонким феррарским акцентом. Разговоры с падре Бутенелли вряд-ли научили русскому достопочтенного отца-настоятеля, но его учитель постиг все красоты благородной Феррары.
— Ты итальянец?
— Нет, русский.
— Из самой России, от белых медведей?
— Нет, медведей там как-будто не было, — с большим сожалением сознается Лоллик, — я их только в Берлине в Цоо видел.
— А шеколад там был? — протягивается к нему солдатская рука с пайковой плиточкой американского рациона.
— Был… только… — разъяснение сложной системы снабжения трудящихся продуктами питания в стране победившего социализма Лоллику не удается. Выясняется лишь одно: будучи в России, шеколад он ел только раз в течение всей своей сознательной жизни. Но гастрономическая проблема интересует обе стороны: жандармов — теоретически, а его — практически, так как для наглядности плитку шеколада сменяет кусок колбасы, а колбасу — апельсин. Лоллик чужд рутины. Поэтому он поглощает все в порядке поступления, не придерживаясь устарелых традиций. Интересный разговор между тем продолжается и в порядке прений выясняется, что в этой самой России ее достигшее вершин благосостояния население ветчины не ест, предпочитая ей кладбищенские консервы из собственных дедушек и бабушек.
Страшные рассказы о колбасе из отрытых трупов, слышанные на далекой родине, видимо, глубоко засели в памяти ее блудного сына.
— Стой, — говорит сержант, — этот мальчишка рассказывает занятные истории; позовите лейтенанта, ему будет интересно.
Лоллик повторяет свои воспоминания перед пришедшим офицером.
— Слышите? — говорит тот солдатам, ведь так складно врать мальчишка не может. Он еще слишком мал для пропаганды… следовательно…
— Следовательно, врет «Баффоне» и наслушавшиеся его дураки, — решает сержант.
«Баффоне» значит по-русски «усач». Это старинная кличка итальянского Фальстафа, хвастуна и враля, Героя позабытой уже кукольной комедии, «Петрушки» залитых солнцем площадей. Теперь о ней вспомнили и приклеили ее к Сталину.
— Вот вам и разгадка того, почему эти люди скитаются здесь по пустырям и развалинам, а не возвращаются на родину, как наши из Германии.
— Мертвечина вряд-ли вкусна! Даже с пармезаном и оливами… Брр… — плюются жандармы.
Собеседование на русские темы длилось до ухода отряда. Лоллика оно обогатило. Пришлось даже сбегать домой за коробкой, чтобы сложить в нее непомещавшиеся в руках апельсины, шеколадкн, куски колбасы, початые банки консервов… Вероятно, и его слушатели несколько обогатили правдой свои представления о стране, где жизнь так свободна и прекрасна.
Наутро мы облегченно вздохнули. Радио прохрипело о победе католиков.
— Пронесло на этот раз мимо! Еще поживем.
Но обрывки плакатов со столь знакомыми нам усами висели еще долго и злобно шуршали по ночам.
— Это «горячо любимая родина» нас с тобою зовет, — говорил тогда мне Савилов. — Слышишь ее?
Я слышал и, наслушавшись шорохов спал сторожко и тревожно.
Куда уйти от них? Где скрыться от ее «призывов»?
***
Счастливый день, когда шорохи оборванных плакатов и другие более основательные причины перестали треножить сны большинства обитателей Ширяевки, пришел под осень.
На пустырь, как и весной, покачиваясь в рытвинах, въехали два грузовика и слободчане устремились к ним, таща чемоданы, сумки и ящики…
— Кто в Венецуэлу — на первый, а в Аргентину на второй! — пытался установить порядок кто-то, незабывший еще немецкого «орднунга».