Я уже было совсем собрался поругаться с редакцией за эту рекламу, но тут обнаружилось, что редакция больше не собирается меня печатать, и необходимость выяснять отношения отпала сама собой.
Пока я предавался этим не слишком веселым воспоминаниям, читатель мой пересказывал мне мои рассказы, упорно именуя их статьями. Дойдя до рассказа "Детский сад", он прямо-таки стал захлебываться от хохота, что в значительной мере улучшило мое настроение.
Честно говоря, мне этот рассказ не казался таким уж смешным, но, если он читателю показался таким, было бы глупо его разуверять в этом. Уподобляясь ему, перескажу содержание рассказа.
Во дворе детского сада росла груша. Время от времени с дерева падали перезревшие плоды. Их подбирали дети и тут же поедали. Однажды один мальчик подобрал особенно большую и красивую грушу. Он хотел ее съесть. но воспитательница отобрала у него грушу и сказала, что она пойдет на общий обеденный компот. После некоторых колебаний мальчик утешился тем, что его груша пойдет на общий компот.
Выходя из детского сада, мальчик увидел воспитательницу. Она тоже шла домой. В руке она держала сетку. В сетке лежала его груша. Мальчик побежал, потому что ему стыдно было встретиться глазами с воспитательницей.
В сущности, это был довольно грустный рассказ.
— Так что же вас так рассмешило? — спросил я у него.
Он снова затрясся, на этот раз от беззвучного смеха, и махнул рукой -дескать, хватит меня разыгрывать.
— Все-таки я не понимаю, — настаивал я.
— Неужели? — спросил он и слегка выпучил свои и без того достаточно выпуклые глаза.
— В самом деле, — говорю я.
— Так если воспитательница берет грушу домой, представляете, что берет директор детского сада?! — почти выкрикнул он и снова расхохотался.
— При чем тут директор? О нем в рассказе ни слова не говорится, -возразил я.
— Потому и смешно, что не говорится, а подразумевается, — сказал он и как-то странно посмотрел на меня своими выпуклыми, недоумевающими глазами.
Он стал объяснять, в каких случаях бывает смешно прямо сказать о чем-то, а в каких случаях прямо говорить не смешно. Здесь именно такой случай, сказал он, потому что читатель по разнице в должности догадывается, сколько берет директор, потому что при этом отталкивается от груши воспитательницы.
— Выходит, директор берет арбуз, если воспитательница берет грушу? -спросил я.
— Да нет, — сказал он и махнул рукой. Разговор перешел на посторонние предметы, но я все время чувствовал, что заронил в его душу какие-то сомнения, боюсь, что творческие планы. Во время нашей беседы выяснилось, что он работает техником на мясокомбинате. Я спросил у него, сколько он получает.
— Хватает, — сказал он и обобщенно добавил: — С мяса всегда что-то имеешь.
Я рассмеялся, потому что это прозвучало как фатальное свойство белковых соединений.
— Что тут смешного? — сказал он. — Каждый жить хочет.
Это тоже прозвучало как фатальное свойство белковых соединений.
Я хотел было спросить, что именно он имеет с мяса, чтобы установить, что имеет директор комбината, но не решился.
Он стал держаться несколько суше. Я теперь его раздражал тем, что открыл ему глаза на более глубокое понимание смешного, и в то же время сделал это нарочно слишком поздно, чтобы он уже не смог со мной состязаться. В конце пути он сурово взял у меня телефон и записал в книжечку.
— Может, позвоню, — сказал он с намеком на вызов.
Каждый день, за исключением тех дней, когда меня не бывает дома, я закрываюсь у себя в комнате, закладываю бумагу в свою маленькую прожорливую "Колибри" и пишу.
Обычно машинка, несколько раз вяло потявкав, надолго замолкает. Домашние делают вид, что стараются создать условия для моей работы, я делаю вид, что работаю. На самом деле в это время я что-нибудь изобретаю или, склонившись над машинкой, прислушиваюсь к телефону в другой комнате. Так деревенские свиньи в наших краях, склонив головы, стоят под плодовыми деревьями, прислушиваясь, где стукнет упавший плод, чтобы вовремя к нему подбежать.
Дело в том, что дочка моя тоже прислушивается к телефону, и если успевает раньше меня подбежать к нему, то ударом кулачка по трубке ловко отключает его. Она считает, что это такая игра, что, в общем, не лишено смысла.
О многих своих открытиях, ввиду их закрытого характера, пока существует враждебный лагерь, я, естественно, не могу рассказать. Но у меня есть ряд ценных наблюдений, которыми я готов поделиться. Я полагаю, чтобы овладеть хорошим юмором, надо дойти до крайнего пессимизма, заглянуть в мрачную бездну, убедиться, что и там ничего нет, и потихоньку возвращаться обратно. След, оставляемый этим обратным путем, и будет настоящим юмором.
Смешное обладает одним, может быть, скромным, но бесспорным достоинством: оно всегда правдиво. Более того, смешное потому и смешно, что оно правдиво. Иначе говоря, не все правдивое смешно, но все смешное правдиво. На этом достаточно сомнительном афоризме я хочу поставить точку, чтобы не договориться до еще более сомнительных выводов.
АЛЕКСЕЙ ГОГУА
АГНЕЦ
В последнее время по утрам мальчик слышал голос отца и не мог понять — во сне или наяву. Будто отец что-то говорит матери, которая радостно смеется.
— Не так громко, мальчик проснется... — такой внятный, живой, незабытый голос отца, а мaмин смех резко исчезает, словно она уронила его в воду и он захлебнулся.
Сон или явь? Мальчик никак не мог очнуться именно тогда, когда слышал голос. Утренний сон дурманом обволакивал его, уносил обессиленного с собой как река. Мальчик просыпался с голосом отца в ушах, еще весь во власти радостного сна. Он вскакивал, выбегал во двор, заглядывал в кухню — никого. Мать уходила на работу рано, он еще спал.
Видимо, сон... Уж если сон, то хоть бы отца увидеть, а то слышит один голос. Уверившись, что отца слышал во сне, мальчик ничего не рассказал маме. Зачем ее напрасно расстраивать? Она и так убита тем, что давно нет никаких писем.
...Сегодня мальчик проснулся с неприятным осадком, тяжестью на душе, совсем не похожим на прежнее ощущение радости. Он очень ясно слышал голос отца, но еще и конское ржание... Уж не Лаша ли? Мальчик приложил ухо к стене: за нею была пристройка для Лаша на зимние холода; прислушался. Он помнит, как раньше по утрам Лаша сочно хрупал кукурузными стеблями, пережевывая их. Тишина, которую Лаша наполнял своим присутствием, сейчас стояла за стеной до звона в ушах.
Все, все сон...
Что его так встревожило, что за тяжесть на сердце? Мальчик стал вспоминать. Он, как всегда, восторженно отдавался власти отцовского голоса, вдруг оборвавшегося странным, чужим смехом. Отец так никогда не смеялся. И что удивительно — этот смех напомнил ему волчье рычание. Наверное, это и не сон... Просто его обмануло сердце.
Он и в самом деле однажды слышал рычание волка. Он попал в капкан, поставленный отцом в зарослях рододендрона. Волк застыл в мертвой неподвижности, медвежий капкан захлопнул обе лапы. С трудом он поднял отяжелевшие от боли глаза, устремил на отца и сына ужасающий человеческий взгляд. Подойдя ближе, мальчик был потрясен странным, глухим рычанием. Наверное, волк хотел завыть, чтобы заглушить воем стpaдaния, но сдерживался, чтобы не унизиться перед людьми, не ypoнить своего достоинства. Мальчик похолодел, таким жутким, непокоренным, несмиряющимся было его рычание.
Да нет, такое и во сне не может привидеться, ему просто почудилось. Кто может знать, где его отец, если уже целый год нет от него известий? А Лаша, даже если и выживет, не вернется домой — все уцелевшие с войны не возвратятся. Если коня забирают на войну, значит, уводят его навсегда, ему нет возврата...
Мальчик неохотно поднялся и сел на кровати. Снял со стула рубашку и штаны, сшитые матерью из отцовского архалука. Отец такой большой и могучий, что из его архалука получилось и платье матери, и штаны с рубашкой сыну. Новый архалук был мягкого, оранжевого цвета, не укрытая верхней одеждой часть выцвела, выгорела на солнце. Из невыгоревшего мать сшила ему одежду, а из остального — себе платье. Примерив платье, она, как и мальчик, громко рассмеялась — такое пестрое, разноцветное оно получилось.