Он протянул мне руку, и я вышел из комнаты в самом радужном настроении.
«Ах, если бы мне выпало счастье оказать услугу Карно! — воскликнул я про себя. — Попади он, к примеру, и плен, я бы все сделал, чтобы вызволить его, и не отступил бы, пусть даже меня искромсали бы в куски!»
Вот какие безрассудные мысли теснились у меня в голове — что частенько бывает у молодых людей, — пока я поднимался по лестнице казармы. Войдя к себе, я обнаружил, что все мои товарищи уже спят. Хоть нам и запрещено было зажигать свечи после отбоя, я вытащил огниво и кремень, высек огонь и, поставив свечу в камин, принялся читать письмо от Маргариты, — снаружи свет никак нельзя было увидеть, а капрал, как и все остальные, заснул.
Много лет прошло с тех пор, — ведь я получил это письмо в конце августа 1792 года; теперь я уже старик, а тогда я был молод, полон сил, и я так любил Маргариту, что заплакал, точно ребенок, прочитав о том, как тяжело ей в разлуке со мной. Сегодня же, хоть я и питаю самые добрые чувства к моей милой, славной женушке, все это кажется мне сном! И все-таки письмо ее я мог бы привести слово в слово. Сколько раз я читал его и перечитывал на биваках, в Майнце, везде! Под конец бумага совсем истерлась; столько раз я складывал и раскладывал письмо, что оно распалось на кусочки, а я все его перечитывал и всегда находил в нем что-то новое, глубоко меня трогавшее.
Но слова любви предназначены только для тебя одного, будь ты стар или молод, и ты хранишь их, как самое заветное, а потому я могу вам только сказать, что Маргарита много писала о моем отце, который каждое воскресенье приходил к ним обедать, и о моем братишке Этьене, который собирался помогать ей в книжной лавке, ибо начались избирательные собрания и уже ясно было, что папашу Шовеля пошлют в Конвент, — весь край этого хотел: он стоял первым в списке по количеству голосов, значит, дело верное! Маргарита на этот раз не поедет с ним в Париж: нельзя забросить торговлю — ведь так важно, чтобы больше хороших книг расходилось но стране; их дело приносит много пользы, нельзя его закрыть. Этьен будет с ней: она его очень любит, мальчик он хороший, умненький, любознательный.
Кроме того, Маргарита описывала, как принимали наших комиссаров в Пфальцбурге: они произвели смотр войскам, а потом направились в Клуб друзей свободы и равенства. Весь город ликовал по поводу событий 10 августа: городские власти сначала послали Национальному собранию тысячу двести франков на военные расходы, а потом еще тысячу шестьдесят два франка на те же нужды. Комиссары при всем народе поблагодарили Шовеля за то, что он верно направляет не только клуб, но и весь край.
Вот о чем писала мне Маргарита. В конце письма была приписка от папаши Шовеля, который наказывал мне неуклонно выполнять свой долг: войне скоро наступит конец, говорил он, еще каких-нибудь полгода, нанесем им решительный удар и всех заставим отступить. Он забыл, как говорил нам в клубе, что война будет долгая, а мне писал так, чтобы меня подбодрить, — только нужды в этом не было: я знал, что если уж война началась, она до тех пор не кончится, пока одни не истребят других.
На другой день комиссары уехали от нас под надежной охраной в Бельфор, что в Эльзасе.
По всему краю сновали в ту пору вражеские патрули — сущие бандиты в красных плащах; они грабили деревни и отбирали все у честных людей. Случалось, эти прощелыги подъезжали даже к нам, под самые укрепления, — каракулевая шапка надвинута на глаза, нос вздернут, длинные усищи свисают ниже подбородка, — пальнут из пистолета по крепостной стене и, с диким гиканьем, разинув рот до ушей, пустятся наутек; это были австрийские крестьяне-дикари из самых медвежьих углов, звали их пандуры, — существа грязные, вшивые, и лошаденки у них были такие же дикие и лохматые, как хозяева.
Эта свора караулила нас; посты их были расставлены вокруг всего города, но так, чтобы мы не могли достать до них пушкой. Время от времени с крепостных стен раздавался ружейный выстрел, потом наступала тишина. Это называлось блокадой.
Вражеские войска всегда проходили вдали от города: кавалерия, пехота, обозы с порохом и с ядрами — все проплывало где-то в тумане, направляясь в сторону Лотарингии.
Глядишь, бывало, на эту армию, тянущуюся нескончаемой чередой, и как подумаешь, что ведь это враг вторгается в твою страну, — так и тянет ринуться в гущу больших сражений.
Погода по-прежнему была унылая, пасмурная, частенько шел дождь, — нас утешала только мысль, что пруссаков и австрийцев он тоже поливает день и ночь. Раза два или три немцы присылали к нам парламентеров — приезжал офицер с трубачом. Наши выходили к ним навстречу, офицеру завязывали глаза и вели его к начальству. Зачем приезжали эти люди, чего они хотели? Никто, кроме военного совета, этого не знал.
Однажды в сентябре прошел слух, будто на аванпостах у Альбертсвейлерских ворот слышали, как один пандур издалека крикнул:
— Лонгви взят!.. Верден сдался!..[14]
Весь гарнизон только об этом и говорил.
Кюстин с эскортом гусар отправился на линию Виссенбургской обороны; гусары скоро вернулись и рассказали, что восьмой и десятый егерские, первый драгунский, четвертый и девятнадцатый кавалерийские, первый и второй гренадерские полки, а также батальон из департамента Соны и Луары и несколько батальонов из департамента Нижнего Рейна форсированным маршем направились к Мецу. Сердце у нас так и сжалось: все подумали, что мы, видно, проиграли большое сражение, раз решили оголить линию обороны и выслать подкрепление. Но патриоты-горожане по-прежнему утверждали, что Эльзасу нечего опасаться, что там осталось достаточно войск, чтобы охранять проход через реку в Лаутербурге; что немцам не пройти иначе, как по Фишбахской и Данской долинам или через Бинвальдский лес, а стоит им туда сунуться, волонтеры национальной гвардии перебьют их всех до одного; если же они пойдут по дороге на Альтштадт, то хоть будь их пятьдесят тысяч, наши редуты остановят их.
Вот о чем толковали в пивных Ландау: горожане и солдаты были в ту пору как братья. Да, но если бы союзники двинулись на Париж, какой был бы прок от того, что мы сберегли этот уголок Эльзаса? Ох, сколько в эти две недели было огорчений и беспокойств!
Из всей нашей компании одни только старина Сом не унывал. Однажды, когда кто-то уж очень разволновался, он сказал:
— Да плюньте: прут, ну и пусть… И чем больше их будет, тем лучше: мы на них как навалимся — ни один живым не уйдет.
Словом, так или иначе, мы сохраняли бодрость духа и только думали о том, как бы побыстрее выступить и сразиться с ними. Но вот однажды утром мы не увидели больше длинной череды вражеских войск, которые уже три недели шли мимо нас, — к этому времени во Франции находилось сто восемьдесят тысяч солдат союзников. Сколько мы ни вглядывались с крепостных стен в даль, ничего не было видно, — даже пандуры и те ушли следом за последней колонной. В тот же день крестьяне, мужчины и женщины, с корзинками на голове или за плечами, в великом множестве появились у самых аванпостов города; пришел приказ впустить их через один из подземных ходов; они-то и рассказали нам, что принц Гогенлоэ-Киршберг останавливался на ночлег у мэра Нейштадта; что теперь армия принца обложила Тионвиль; что они палят из пушек по всему без разбору; что гарнизон время от времени делает вылазки; что австрияки и баварцы заставили наших крестьян подвезти их имущество и припасы к самому городу и что от них-то крестьяне и узнали обо всем. А вот что творится в других местах, об этом никто ничего не знал.
Надо было, значит, набраться терпения и ждать.
Опустили мы Импфлингенский мост и сидели сложа руки, изнывая от безделья, как вдруг, числа двадцать пятого сентября, прибыла почта сразу из Страсбурга в Нанси, и через какой-нибудь час уже все в городе читали письма и газеты. Так мы узнали про то, что произошло за эти три недели: про взятие Лонгви, сданного жителями без сопротивления, хоть там и находились волонтеры из Арденн и из Кот-д’Ор; про капитуляцию Вердена, тоже вынужденную, — город пришлось сдать, ибо женщины и девушки вышли с цветами навстречу прусскому королю; про смерть доблестного коменданта Борепера[15], который не пожелал подписать позорной капитуляции; про то, как Дюмурье защищал проходы в Аргонских горах; как Келлерман во главе Центральной армии выступил к нему на подмогу, чтобы сообща дать бой на подступах к Шалону; про восстание в Париже, где народ поднялся, узнав, что предатели сдают наши крепости, а герцог Брауншвейгский собирается уничтожить всех патриотов; про то, как в тюрьмах перебили дворян и неприсягнувших священников[16]; про битву при Вальми[17]; про поражение пруссаков и первое заседание Конвента, который 21 сентября единогласно провозгласил республику.