«Не бойтесь… Да не вселит все это в вас страха… Я — вечен и закон мой — свобода, равенство и братство. И даже когда кости ваши превратятся в прах, я снова вдохну в вас жизнь. Живите без опасений: те, кто внушает вам страх, скоро искупят свои преступления. Я слежу за ними, я вынесу им приговор, и их могуществу придет конец».
Все жаждали мира, — австрийцы, возможно, еще больше, чем мы, ибо наши аванпосты доходили до Линца и перед Моро открывался прямой путь на Вену, куда он мог вступить и продиктовать условия мира врагу. Но вступление Моро в Вену затмило бы славу нашей победы при Маренго, а первый консул 28 июля как раз подписал перемирие. Но он поспешил: у императора Франца II был тайный договор с Англией о денежной помощи, и, несмотря на всю опасность своего положения, император не пожелал утвердить проект мирного договора с нами и даже отрекся от всего, что говорил его посланный в Париже, на том-де основании, что тот превысил свои полномочия.
Нашим генералам был тотчас дан приказ двинуть войска, и война возобновилась бы, если бы австрияки не попросили продлить перемирие еще на полтора месяца. Мы согласились при условии, что они отдадут нам Ингольштадт, Ульм и Филипсбург. Одновременно Франция и Австрия направили в Люневиль своих представителей — Кобенцеля[227] и Жозефа Бонапарта, которым поручено было попытаться договориться и выработать окончательный текст договора. Было там еще и несколько англичан, но они не имели права вмешиваться в переговоры.
Торговля в нашем крае снова оживилась, ибо люди такого рода любят жить хорошо: они держат хороших поваров, лошадей, слуг и вообще не отказывают себе ни в чем — ни в удовольствиях, ни в развлечениях.
Переговоры продолжались весь сентябрь, весь октябрь и большую половину ноября. Что там происходило, — никто не знал; мы посылали туда лучшую форель из наших рек, лучшую дичь, лучшее эльзасское вино — до тех пор, пока австрийцы не переформировали свою армию. Тогда англичане уехали, остались только Кобенцель, Жозеф Бонапарт и их окружение, а мы узнали, что снова началась война: Макдональд ведет бои в Граубюндене, Брюн — в Италии, Ожеро — на Майне, Моро — в Баварии.
Холода стояли невыносимые, все замело снегом, — это напоминало мне Вандею и наш переход из Савенэ в 93-м году. На дворе был ноябрь. Две недели спустя эрцгерцог Иоанн и Моро сошлись в Гогенлиндене, у истоков Изара, в Тирольских Альпах, где выл ветер, завихряя снег. Там был и Сом. Через несколько дней я получил от него письмо, которое потом потерял. Он так описал в нем этот край и эту битву, что нам казалось, будто мы все сами видели.
Моро окружил неприятеля в громадном буковом и еловом лесу и, двинувшись сразу с двух сторон, уничтожил его. Это была последняя крупная победа республики, одержанная республиканцами; здесь, пожалуй, ярче всего проявился военный гений во всем своем страшном величии. Бонапарт места себе не находил от зависти. Он не переставал твердить, что Моро понятия не имел, чем дело кончится, что он вовсе не давал Ришпансу приказ обойти неприятеля и что все произошло чисто случайно. Но если случай помогает выигрывать сражения, то его собственный гений ровно ничего не стоит, ибо только в этом он и проявился.
Думается, что не за эти открытия стал Бонапарт членом Академии: его идея вернуть нас ко временам Карла Великого и всемирной империи была просто абсурдна, как и введение дворянских титулов и майоратов[228], — вся эта устаревшая мишура, которая не имеет ничего общего с равенством и которую он хотел выдать за некое новшество, а льстецы пытались изобразить как откровение свыше, — все рухнуло, лишь только его сабли и штыки перестали эту ветошь подпирать[229].
Так или иначе, победу над австрийцами Бонапарт приписал себе и, конечно, воспользовался ее плодами.
А Моро, нанеся австрийцам этот страшный удар, перешел Инн, Зальцу, Энс, подбирая по пути пушки, зарядные ящики, знамена и тысячами — отставших солдат. За двенадцать дней он проделал восемьдесят лье и подошел к воротам Вены, но тут эрцгерцог Карл, заменивший на посту главнокомандующего своего злополучного брата Иоанна, попросил о перемирии. Моро не говорил без конца о страданиях рода человеческого, но он болел за солдат; он не ставил свою гордость — иные глупцы называют это славой — превыше всего; он не думал о том, чтобы непременно наступить на горло какому-нибудь принцу или императору и заставить его молить о пощаде. Кампания была завершена: война в Италии, в Альпах, в Германии кончилась. И вот вместо того, чтобы вступить в Вену, Моро согласился на перемирие, которое и было подписано 25 декабря в Штейере при условии, что Австрия будет вести мирные переговоры отдельно от Англии, а тирольские и баварские крепости будут сданы французам. Этот мир, которого мы так долго ждали, — мы получили его наконец от Моро!.. Ни битвы в Италии, ни переход через Альпы у Сен-Бернара, ни победа при Маренго, расписанная на все лады Бонапартом, не могли нам его обеспечить. Моро показал, что решающие бои происходят на земле противника, где он ощущает свое поражение, как удар молнии, попавшей в дом, а не за тридевять земель, за горами и реками, где противник всегда сумеет оправиться, перегруппироваться и получить подкрепление.
Гогенлинден может служить примером великих битв, какие велись с тех пор, — я имею в виду не частности, а сражение в целом, его генеральный план, его замысел, — ведь это главное. Моро начал великую войну, которую другие пожелали потом распространить до Москвы. Но во всем, даже в самом хорошем, надо знать меру, и гений должен прежде всего слушаться здравого смысла, если же он от этого отступит — быть беде.
После Гогенлиндена Кобенцелю и Жозефу Бонапарту, которые продолжали сидеть в Люневиле, уже почти нечего было делать. Первый консул сообщил им, что за Францией остается левый берег Рейна, а за Австрией — Адиж, что она навсегда отказывается от всяких притязаний на Тоскану и возместит князьям потери, понесенные на левом берегу Рейна, за счет угодий германского духовенства.
Слабейший всегда вынужден склонять голову. Именно так и поступил Кобенцель, тем более что император Павел I перешел на сторону Бонапарта, вернувшего ему остров Мальту, и теперь этот опасный маньяк мог в любую минуту обрушиться на Австрию.
Тут мне захотелось рассказать вам одну страшную историю, которая касается меня, моей семьи, моих друзей куда больше, чем все давно отгремевшие войны и старые договоры, от которых даже воспоминания не осталось; того, о чем я вам расскажу, не позволяли себе, наверно, даже дикари древности, когда еще и не мечтали ни о праве, ни о справедливости, ни о судьях, ни о судах.
После 18 брюмера и провозглашения конституции VIII года, отдававшей первому консулу командование над всеми вооруженными силами и все права над народом, Шовель, видя, что республика погибла, опустил руки. Жили мы тихо, замкнуто и никогда не говорили о политике. Наша скромная торговля шла неплохо, все были заняты делом и на печальные размышления не оставалось времени. Дядюшка Жан объявил, что он — за новую конституцию: раз она закрепила за народом владение государственной землей, больше от нее ничего и не нужно. Ясное дело: сначала надо навести порядок после этой страшной революции, а потом уж заботиться о правах человека. Словом, дядюшка Жан постарел! Как-то вечером, у нас в читальне, Шовель в его присутствии отпустил несколько колких замечаний по адресу тех, кто всем доволен, — и старик перестал у нас бывать.
— В общем-то я не сержусь на твоего тестя, — говорил он мне, повстречавшись со мной где-нибудь на дороге в деревню или среди поля, — но с ним просто невозможно разговаривать: он сразу начинает злиться и без зазрения совести обижает людей.
Я же подумал:
«Не в этом дело. Просто он сказал вам правду в глаза, а это не нравится тем, кому нечего возразить».