А где Юзик, мы и сами не знали.
И вот раз, когда в доме ругались чехи: «Где сын? выдавай сына!» — скрипнула дверь, и в щель просунулась голова Юзика. Чехи его не заметили, а Юзик, увидав чехов, отскочил назад и быстро дверь закрыл. Заметила его только мать. Ей бы смолчать, а она не утерпела и крикнула:
— Юзик!
Услыхали чехи «Юзик», побежали на улицу и давай стрелять. Юзик бежал быстро, прыжками, но уже со всех сторон чехи, кричат, стреляют, окружают Юзика. Вот повалили его, связали, потащили. Конец. «Убили Юзика», решили мы.
И вот раз — в городе тогда уже были красные — сидели мы за ужином. Вдруг слышу стук в окно. Знакомый стук — тук-тук-тук.
— Папа, — закричал я, — Юзик!
— Что, Юзик? — сказал отец. — Где Юзик?
А Юзик уже в дверях стоит, веселый, в кожанке, шапка набекрень.
— Здорово, — говорит, — братишки!
А за ужином рассказал, откуда он и как.
— Бежал я, — сказал Юзик, — два раза. Тот раз, — помните, как пришел сюда и на чехов нарвался, — это я тогда первый раз из плена бежал. Попался я тогда в плен так: насели на нас чехи, а мы — небольшим отрядом — оторвались от главных сил, окружены и податься некуда. Вижу — плохо дело. «Братишечки, — говорю своему отряду, — дрянь дело. А только, говорю, живьем не сдадимся. Будем биться до последнего». Бьемся. Только бьемся мы что головой об стенку. Не пробиться никак. А чехи жарят как очумелые. Земля гудит. Многих убило, а меня контузило. Очухался я — вижу: лежу я связанный на телеге и везут меня куда-то. Над головой небо, вокруг какие-то люди, лопочут на незнакомом языке. Чехи! «Эх, — думаю, — пропал я». Но молчу. Вида не подаю, что в себя пришел. Вокруг — телеги едут, колеса скрипят. Ехали долго, полночи ехали. Потом остановились. К телеге подошли два чеха, осветили меня карманным фонарем, поговорили, отошли. Решили, значит, что я еще в контузии. Расселись чехи. Костры разжигают. Ужин варят. А потом завалились спать. Только двух часовых поставили. «Ну, — думаю, — бежать надо». Пошевелился я, кашлянул, — никто не слышит, никто не подходит. Спят. А часовые далеко. Приподнял я голову, зубами вцепился в веревку, потянул — поддается веревка. Поддается, понимаешь, веревка! Сорвал я ее к чертовой матери, да ползком мимо телеги, мимо костров, мимо часовых, да в поле, да бегом. Когда светать стало, оглянулся я, вижу — знакомые места, Бугуруслан близко. День я пролежал в горах, а вечером спустился в город. Зашел к вам, ну и прямо зверю в лапы.
Тут как взяли меня, повезли прямиком в Сызрань, по начальству представить. А начальник — полковник из контрразведки, не чех — русский, из николаевских офицеров. Сидит это он, носом фыркает и сверлит меня глазами. «Сознавайся лучше, — говорит. — Сознаешься, расстреляю как честного человека, а молчать будешь, как собаку паршивую повешу». «Меня, — говорю, — привели сюда не за тем, чтобы твою морду разглядывать. Делай свое дело, бандит». Полковник кулаком по столу и кричит: «Расстреляйте его, сволоча!»
Вынырнул откуда-то офицерик. «Куда его, — спрашивает, — к тем, что ли?» Те — это были большевики, приговоренные к расстрелу. Их уж набралось 17 душ, я был восемнадцатый. Посидел я день с товарищами, а ночью под усиленным конвоем нас повели на вокзал. Загнали в теплушку, три человека стражи — у двери, да шесть — на крыше. Повезли. Куда везут — неизвестно. А зачем — понятно.
А ночь темная. Выехали в поле. В вагоне горит фонарь. Стража сидит у дверей. Дремлет. А мы сбились в кучу. Кто на полу, кто на парах лежит. Поезд грохочет, а мне думается все: влип я, думаю, глупо влип. Вспомнил тут вас, товарищей вспомнил, и до слез обидно стало погибать так. Зря погибать. Текать, думаю, надо. А куда текать? Гляжу — в вагоне тихо, свеча горит, стража сидит у дверей, товарищи лежат, молчат. Тут в шуме колес услыхал я другой шум. Будто вода шумит. Прислушался я — какая тут вода? И вдруг понял: Волга. Сейчас мост переезжать будем. Приподнялся и шепотом товарищам: «Сейчас, — говорю, — через мост переезжать будем. Грохот будет. Ни черта наверху не услышат. Как на мост въедем, — прыгай! Все равно погибать. Один леший». Кто согласился, а кто молчит. Ни гу-гу. Совсем, видать, окосели. Как въехали на мост, загрохотали по мосту, тут сразу восемь человек на стражу — скок. Ручки им назад, глотки рукой зажали. Стража бьется, пальцы нам кусает, а я: «Молчать! — кричу. — Товарищи, открывай двери!»
Открыли дверь и стражу коленом. Стража как птичка и вылетела. Я кричу: «Ребята, за мной!» А сам зажмурил глаза и — ух! Будто меня с крыши сорвало. Упал я на траву, ушибся слегка, но ничего, не очень ушибся. И вдруг слышу — пулемет такает. Дополз я до рельс, прижался брюхом к земле и лежу. А пулемет «так-так-так». Только пули все мимо летят — землю роют. Прошел поезд, поднялись мы на ноги — семеро нас — и побрели в степь своих искать. Пять дней кружили по степи. Днем в траве хоронились, а ночью идем, пока наконец не нашли своих. А наши чехов громят, и мы за ними, подступаем к Бугуруслану…
— Вот это здорово! — сказал Семен.
— А сейчас он где — брат? — спросил Ледин Рубина.
— На Урале, — сказал Гриша, — в Перми.
Глава четвертая
Бандиты
У меня был ребе. Высокий худой старик, косой и бородатый. А у ребе был хедер — маленькая комната в синагоге. В хедере за длинным деревянным столом на двух длинных деревянных скамейках сидели восемнадцать человек ребят и я — девятнадцатый. Во крут стола ходил ребе, сутулый, в ермолке, с кожаной плеткой в руках. Он тыкал плеткой в ту или в другую букву и говорил: «алеф», мы хором повторяли: «алеф». «Бейс» — «бейс». «Гимель» — «гимель».
Вдруг на улице послышался топот копыт, потом стрелять стали. «Гимель, — начал было ребе, — повторите там…» Раздался выстрел. Ребе испугался:
— Что там такое?
Стрельба усилилась.
— Бандиты! — прошептал ребе и забегал по комнате. — Детки! — заговорил он, — спасайтесь! Бегите домой, детки!
Спасаться и бежать домой было уже поздно. За стеной в большой комнате синагоги бандиты уже рубили шашками амвон, столы, скамейки, рамы окон, потом открылась дверь, и в комнату ворвался бандит. У него было красное, толстое лицо с отвислой нижней губой и широким, приплюснутым носом. Бандит был сильно пьян. В правой руке он держал шашку.
С минуту бандит стоял молча и тупо глядел вперед. Вдруг глазки его заблестели, он весело мигнул нам и прогнусавил: «Жиденё». Ребе хотел что-то сказать, но бандит, ухватившись левой рукой за стол, чтоб не свалиться, правой ногой саданул ребе в спину так, что тот упал на пол. Бандит заржал.
— Раббинер! — крикнул он. — Черт бородатый!
— Хведька! Хватай его за усам! — появившись в дверях, громко крикнул второй бандит, парнишка лет семнадцати.
Хведька, первый бандит, не понял сразу, что ему говорят. Он перестал смеяться, потом посмотрел на дверь. Потом снова заржал.
— Раббинер! вставай! — прохрипел он. — Вставай, хрен! Бороду резать будим.
Хведька дернул ребе за ус, взмахнул шашкой и отхватил ему полбороды.
Ребе вскочил. Борода его была срезана косо: одна половина бороды осталась прежней длины, по пояс, а другая была срезана почти до самого подбородка.
А Хведька заливался. Он прыгал вокруг ребе, опускался на корточки, хватал себя за живот, за щеки и гоготал.
— Жиденё! — кричал он. — Гляди на раббинер!
Мы стояли в дверях и руками держались друг за друга. Мы не смеялись.
Хведька выпрямился и сердито посмотрел на нас.
— Жиденё, убью! — прохрипел он, взмахнув шашкой. — Убью, паршивцы!
Мы кинулись в дверь. Все бандиты, кроме Хведьки, уже ушли из синагога. По огородам, по задворкам мы бежали домой. А ребе недолго после этого протянул. Испугался он очень, заболел и через две недели умер.
Как поляки бежали от бандитов, а бандиты — от поляков
[26]