Охранник, сероглазый, бритый, с коротко подстриженными усами цвета спелой соломы, небрежно водил перед лицом парня тяжеловесным кольтом и цедил:
— Не балуй, не балуй, браток. Слышишь?
Но парень ослеп и оглох. Парень ничего знать не хотел.
— Отдай деньги! — рычал он, — деньги отдай, мародер!
«Зеленовцы» были на стороне парня. Свой! В обиду не дадим! Брешешь! Они угрожающе наседали на охранников, — их у этой лавки было всего двое, — и все теснее смыкали круг.
— Чего там? — раздавались невеселые голоса, — Гришка прав. Отдай деньги! Мало вы, чертова сотня, грабили нас? Держись, ребята! Не поддавайсь! Своих забижать мы не дадим! За что воевали? За что кровь проливали? Чтобы нас грабили? Держись, ребята! Не поддавайсь!
На выручку бросились охранники из других лавок, но их не подпустили.
— Куды? И без вас обойдется! Гришка прав! Грабите нашего брата! Кровь сосете, парразиты!
А парень не унимался. Он лез напролом и тупо повторял одно и то же:
— Отдай деньги, мародер! Деньги отдай!
Охранник сказал четко, так что всем было слышно:
— Говорю в последний раз — отстань! Слышишь?
Парень обеими руками рванул рубаху и обнажил бронзовую от грязи, широкую грудь.
— На, стреляй! Но деньги отдай! Отдай деньги, мародер!
Выстрел грянул. Парень открыл рот, захлебнулся и стал медленно оседать. Пальцы его сжимались и разжимались, а глаза как бы вылупились из орбит.
И в эту же минуту какой-то верзила «зеленовец» размахнулся и с придыхом, как мясник — га! — хватил охранника по голове прикладом. Череп хряснул и распался на кутки. Охранник вскинул руки и брякнулся лицом об пол.
Сразу со всех сторон захлопали выстрелы. Охранники были сильнее, вольнопартизанская дивизия на три четверти была их, поэтому «зеленовцы» поспешно вскарабкались на телеги и принялись нахлестывать коней. Но уже спереди, сзади, с боков, сверху откуда-то, с церковной колокольни, что ли, затакали пулеметы. Кони вздыбились и не двигались с места. Заголосили бабы, захныкали дети, гнусаво завопили старики. А пулеметы строчили как швейные машины: так-так-так.
Степа прижался к каменной ограде церкви и застыл. Еще подстрелят ненароком, дьяволы.
— Каковы анархисты? — близко сказал знакомый голос, — молодцы!
Рядом в большой зимней шапке с наушниками стоял Меер.
— Меер! — обрадовался Степа, — ты как?
— Поперли. — Меер ползком начал пробираться вдоль ограды, Степа за ним.
Когда они вышли на тихую улицу, Меер выпрямился и сказал:
— Сегодня в десять приходи ко мне. Понял?
— Что будет?
— Совещание будет. Выступать думаем.
Степа обрадовался.
— Вот это дело! — сказал он, — а то видишь, что тут деется? Мне уж Лешка говорил. Верно! Чего ждать-то?
— Каданера ждем, — сказал Меер, — оружия мало. На худой конец, так выступим. Народ подсобирается.
— Ян что говорит?
— Ян говорит — подождать пока. Приходи, поговорим. Ты там у себя на слободе выясни. Федора позови. В десять часов у меня. Помни.
Меер свернул в переулок. Он подошел к третьему от угла дому и постучал в окно.
В этом доме жил Мотэ.
Степа подбодрился. Выступать будем! Это дело! Ого, браток! Живем!
Глава одиннадцатая
Ночной совет
Федор уже ждал.
— На мази, — коротко доложил он.
— А что? — опросил Степа.
— Клюет, ну! Спасибо бандитам. Помогли.
— Грабежом? — сказал Степа.
— Эге, — сказал Федор, — ты ведь нашу слободу знаешь. Антон Микитенко, вор, потом Гаврила Лыков, сукин сын, те сразу за бандитов стали. «Во, говорят, наша власть, крестьянская». Многие понимают, что врут, а другие мужики сомневаются. Ты как ушел, я тут поговорил кой с кем. Из наших, из комбеда которые, те охотно идут, а другие мужики, вижу, сомневаются. «Ладно, думаю, погодим. Погодим, Федька». А тут в аккурат на слободу бандиты подоспели, за контрибуцией. Почистили мужиков как следует, так те и взвыли. Сейчас пол-слободы с нами. Молодые так хоть сразу в бой.
— Вот это ладно, — сказал Степа, — ты их держи наготове. Может, сегодня даже потребуются.
Федор весело подмигнул.
— Выступаем никак, а?
— Приходи часов в десять к Мееру, к сапожнику, — уклончиво ответил Степа, — знаешь где? на «низу». Там совещание будет. Послушаешь. В десять.
— Ладно, космогол, буду.
Наступил вечер. Степа не знал, пора ли, нет ли, — часов в хате не было, но сидеть так без дела было трудно. Степа зашел на минуту в хату, потоптался на месте, потом повернул и направился в Славичи.
Густые теплые сумерки обложили землю. Неразличимые в сумерках, по улицам и переулкам шатались бандиты. Напялив на себя вороха одежды, пьяные в лоск, они гоготали, пели и стреляли в воздух. У здания совета, — здание смотрело в мир черными провалами выбитых окон — сидя на скамейке у ворот, какой-то бандит играл на гармошке. Играл он складно. С разухабисто-веселой трели переходил вдруг на тягучий лад деревенской песни. Очень хорошо он исполнял «Ночку», на басистых нотах, и долго-долго тянул: «н-о-о-ч-е-н-ь-ка». Казалось, человек едет по степи и поет сквозь сон. Начал петь и задремал — и песня сама за ним идет.
Сосед по скамейке, великан с запорожскими усами, кивал в такт головой и говорил вдумчиво и грустно:
— Ладна граешь, Петро. Ладна граешь, трясци твоей матке.
Подошли трое. В обнимку, шапки набекрень, гимнастерки расстегнуты и в шубах. Остановились послушать гармонь.
— Ты бы ей, браток, водку дал, — посоветовал один гармонисту, — тогды веселей може грала б.
— А то овса, — сказал другой и заржал.
Гармонист, не переставая играть, попросил ласково и нежно: «А проваливайте-ка, братишечки, ко всем ко псам».
Напротив Совета, прислонившись к палисаднику, стоял маленький старичок. Степа его узнал — Лука из Вознесенского. В левой руке он держал батожок, а за спиной у него болталась тощая котомка. Обитого железом сундучка не было. Потерял или отобрал кто. Лука стоял неподвижно, как камень, а около него возился бандит мрачного вида, плосконосый, с вывороченной губой. Они были Степе хорошо видны, так как бандит держал в руке горящую свечу.
— Цыц, дед, смирна, — говорил он Луке, — смирна, черт, а то все дело спортишь.
Степа никак не мог сообразить, что у них за «дело» такое. Старик кротко улыбался и в то же время как-то испуганно и часто моргал, а бандит уныло топтался на месте со свечой в руке. Ничего не понять.
Проехал охранник. Он посмотрел, придержал коня и спросил у губастого, выговаривая слова туго, по-северному: «Что делашь?»
— Что надо, то и делаю, — хмуро проворчал губастый, — бороду ему копчу, вот что делаю, — пояснил он.
— А зачем? — удивился охранник.
— А для смеху, — мрачно ответил губастый.
Степа поспешил уйти.
«Эх ты, старый пень! — думал он, — „пойду к батько на службу проситься“. Вот тебе и служба: стой, как чурбан, а тебе будут коптить бороду. Говорил: воротись. А он — „не можно“!»
Меер жил на «низу». Так называлась в Славичах крутая и узкая улица у реки, тесно застроенная домами. В этих ветхих сырых домах-клетушках ютилась вся местечковая голь: сапожники, портные, кузнецы. Непролазная, непросыхающая грязь заставляла строить дома на сваях, и были они похожи на голубятни. Удивительных «птиц» можно было встретить в этих голубятнях: детей со вздутыми, как тесто, животами, лысых женщин, калек всех мастей: безногих, безруких, слепых, горбатых. Молодых, здоровых осталось мало, они бились на бесчисленных фронтах, бились за право на завтрашний день, на жизнь, на хлеб для детей. Бились яро и в плен не давались. Чем было дорожить? Умереть в бою от пули куда веселей, чем дома от чахотки.
У Меера на дворе, в самом дальнем углу, на плешивом бугорке за сараем, собралось человек пятнадцать. Место сбора выбрали дельно. Дом Меера, крайний на «низу», стоял на берегу реки, направо — кузни, налево — огород. Смываться если надо — беги в любом направлении на выбор, хоть к кузням, хоть на огород. А то можно и вплавь. Течение тут тихое, не закрутит и не засосет. И лодка есть.