Нищий, стоял я перед дверью, которая захлопнулась как раз в ту минуту, когда я надеялся, что она широко распахнется передо мной.
Это было в сорок четвертом.
Сейчас я попытался еще раз. И опять тщетно. Три года прошло, и состояние это — если так это называть — отодвинулось от меня еще на три года.
Мне кажется, я похож на человека, пытающегося вспомнить приснившийся ему сон. Чем дальше, тем больше забывается сон. Тщетно он стал бы говорить себе, что сон этот открыл ему какую-то важную истину. Образы блекнут, покрываются дымкой, исчезают.
Или вот еще: я похож на беглеца, спасшегося из-под обломков разоренного родного жилища и очутившегося на борту корабля, который увозит его к чужой гавани. Напрасно он стал бы думать: надо было вот это захватить, это и э т о… Корабль увозит его все дальше, все дальше отходит берег — и вот уже лишь голубеет полоска вдали.
Не получилось. Надо как можно чаще повторять себе эти горькие слова.
И все же во мне живет еще слабая надежда, самая дерзкая из всех моих надежд.
Я думаю: если мне когда-то пришла идея изобразить человеческую жизнь как постоянно повторяющийся узор, то не оттого ли это, что мне на мгновение показалось, будто я различаю этот узор? И если я пытался потом добраться пером до моего видения, то не оттого ли, что в глубине души я угадывал его смысл?
Я потерял узор — если было что терять. Я не отыскал видения — если было что отыскивать.
Но, думаю я, и это моя четвертая попытка: может быть, другие смогут увидеть то, чего я не смог увидеть? Не существует ли все-таки и узор и некий логический итог — назовите это видением или как угодно — пережитого мной? Не находится ли все это прямо у меня перед глазами, и, может быть, я один этого не вижу, потоку что смотрел так в упор и так пристально, что у меня потемнело в глазах?
Итак, я извлекаю написанное из ящика стола.
Если узор существует — другие его отыщут.
Но одно мне все-таки ясно: для того, чтоб другие увидели то, что увидел тогда я, им потребуется вся моя помощь.
Боюсь, я не смогу помочь как надо.
Я помню, у меня было такое чувство тогда, что мне довелось пережить нечто единственное в своем роде. Слились в одно трусость прежних дней и зло теперешних, нелепость случая и неотвратимость возмездия.
Все вместе составило нечто трудно вообразимое.
И в то же время — не возникло ли нечто всеобъемлющее, выразившее самую сущность вещей?
Я, во всяком случае, так это ощущал в самый момент переживания. Точнее, в момент, когда переживаемое сконцентрировалось, организовалось и стало видением ли, безумием, бредом, высшим ли откровением — теперь я уже и не знаю.
Видение то было, нет ли — оно наполнило меня экстазом, и я подумал: иди и объяви это людям…
Помню, я подумал: я постиг смысл бытия!
Помню, я подумал: дано ли мне было пройти через все это, чтобы постичь?
Помню, я подумал — распростертый на каменном полу, окровавленный и замученный, с лихорадочным пульсом: слава и хвала!
Знаю, что я был в состоянии не совсем нормальном. Возможно, был даже в какой-то мере невменяем. Ситуация была, мягко выражаясь, не совсем обычная.
Но видел ли я что-нибудь?
Способствовала ли необычность ситуации тому, что покровы спали, туман рассеялся и свет упал на все ранее непонятное?
Не знаю. Ведь я не могу пережить это заново. Я помню только куски, а куски картины еще не картина. Ведь именно нечто неуловимое связывает воедино отдельные части — творит видение.
Куски эти напоминают холодную, застывшую окалину того, что некогда было расплавленным, сверкающим металлом.
Но все это лишь обрывки начала. Об остальном — кульминация, итог, завершение — у меня сохранилось лишь самое смутное воспоминание.
Как бы то ни было, вот они, эти обрывки.
Я видел юность, ее жизнь — в мире, в котором царили и правили и который вели к погибели старые люди.
Старые люди поднимают вверх указующие персты и говорят: "Грех и еще раз грех! Все, чего хочет твое тело и твоя душа, — грешно! Помни о том, что ты порочен, и все, чего ты хочешь, — порочно! Поэтому обуздывай себя! Взгляни на меня! Я умею себя сдерживать! Трудно, говоришь ты? Невозможно, говоришь ты? О, нисколько. Попробуй только сдерживать себя двадцать, тридцать лет, пока тебе не станет пятьдесят или шестьдесят, а дальше пойдет уже легче, а потом уже ты сможешь владеть собой в совершенстве, ты приблизишься к совершенству, которого, разумеется, достигнешь лишь в могиле. Цель жизни — смерть".
Старые люди снова поднимают дрожащие персты и говорят:
"Становись в очередь! Сиди за школьной партой, пока не состаришься и не поседеешь, тогда у тебя будет возможность стать, как мы, — увядшим, могущественным и богатым".
И они снова поднимают указующие персты и говорят:
"Мир от природы велик, и обилен, и свободен, и достаточно просторен, чтобы вместить всех. Но в этом-то и несчастье. Ибо эта свобода — низшая форма свободы, и она опасна, и второе имя ей — анархия и распущенность. Не хочешь же ты быть распущенным? Но тогда ты должен ратовать за нашу предусмотренную, организованную, высшую свободу. А чтобы достичь ее, мы должны возвести ограды, и стены, и колючую проволоку, и заборы, и стойла, вне тебя и в тебе — государственные границы, и таможенные барьеры, и классовые преграды, и всяческие объединения с уставами, и законами, и параграфами, и правилами о том, что должно и не должно тебе говорить, и что должно и не должно думать, и должно и не должно чувствовать, и запреты почти на все, и наказания, можно сказать, за все, и страх перед всем. Цель жизни — приличие. Это высшая форма свободы, и заключается она в том, что ты не смеешь пошевельнуться".
Старые люди. Тьма-тьмущая старых людей с поднятыми перстами.
Любовь? Нет, карьера. Радость? Нет, обязанность. Блаженство? Нет, терпение. Новые горизонты? Нет, школьная парта. Бунт? Нет, послушание.
А юность — она охотно учится. И она предает любовь. Это больно, но она предает. Слишком поздно она понимает, что, предавая любовь, предает все. Предавая ее, становишься несчастьем для самого себя и окружающих. И утрачиваешь свою юность — утрачиваешь тем стремительнее, чем судорожнее за нее цепляешься, ибо ведь второе имя юности — любовь.
И колесо завертелось. Ибо третье имя юности — сила. А если сила не находит употребления, ею злоупотребляют. Не найдя выхода в любви, она найдет выход в ненависти, недовольстве, зависти, подозрительности. Преграды, стойла, запреты, страх, война и призывы к войне, злоба, жестокость, месть и мысли о мести…
Второй обрывок.
Я увидел нацизм — наше незаконнорожденное дитя. Зачатое в слепоте и трусости, преданное во чреве матери и брошенное на произвол судьбы.
И я увидел нас, безупречных и самодовольных, смотрящих равнодушно на это существо, плоть от плоти нашей и кровь от крови нашей, и мы отреклись от него, сказав:
"Мы не знаем его!"
И пропел петух.
И я увидел, как у него, нашего сына, исказились черты и как он превратился в разбойника Варраву. И я увидел, как он оскалился в улыбке и сказал:
"Ты отрекся от меня? Ты прав! Будь лжив и труслив! Это самое лучшее!"
Я увидел всех нас еще раз. Увидел наше настоящее и будущее.
За нашими оградами, за нашими стенами, в наших стойлах лежим мы вповалку и спим. Вдруг нас разбудило — нам показалось, что-то ужасное, что-то ужасное произошло. Мы никогда так раньше не просыпались. Но нет, все в порядке, и все прошло, и это был только страшный сон. Но теперь мы, слава богу, проснулись, а это, значит, был только сон. "Ах, так это был только сон!" — думаем мы, поворачиваемся на другой бок и снова засыпаем.
А потом все меняется — и это уже не только мы, а все, все.
Лежим, каждый в своем стойле, каждый за своими стенами. Спим. Ворочаемся с боку на бок.
И кто-то говорит, но его не слышат:
— Проснитесь! Пора! Пора понять! Мы сейчас должны понять, иначе уже никогда не поймем, иначе это случится снова, еще хуже, еще ужаснее! И тогда заспанное человечество проснется в один прекрасный день и, протирая глаза, скажет: "А, что там такое?"