Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Кстати, удивительно милый человек был этот еврей, и Карл его очень уважал. Как-то, уже много времени спустя, она спросила Карла, что он думает насчет преследования евреев, — ведь он так любил Абрахама. Он тогда ответил: "Жизнь беспощадна!" Он это часто повторял в последние годы.

Нет, она, ей-богу, не знает, как это случилось.

Какую-то роль сыграл, возможно, тот факт, что он считал себя обойденным, считал, что на родине к нему несправедливы.

Я, наверное, выразил удивление, потому что она вдруг горячо стала доказывать, что да, никто из друзей никогда не понимал Карла. Считали его циником. А на самом деле он очень чувствительный, очень ранимый человек.

— Трудно, конечно, ожидать, чтобы ты в это поверил, — добавила она. — Он всегда был очень честолюбив и мечтал о научной карьере. Но когда он попытался добиться стипендии для продолжения образования, эту стипендию получил вместо него какой-то профессорский сынок.

— Мне кажется, с ним действительно поступилинесправедливо! — сказала она. — Я, конечно, не могу судить, но…

Как бы то ни было, это решило дело. Он бросил науку.

Он принял это очень близко к сердцу. А Карл из тех людей, у кого такие вещи оставляют след надолго. Он может годами таить обиду.

Он был настроен пронемецки, когда началась война. Собственно, даже значительно раньше. Но нацистом он не был. Ведь у него даже были друзья евреи…

Но он часто говорил о коррупции у себя на родине. И он очень часто посылал Карстена на каникулы в Германию. И тот приезжал в таком восторге…

Помню, в этом месте я спросил:

— А ты? Ты ничего не сделала, чтобы помешать…

— Я не считала себя вправе! — ответила она. И повторила тихо, словно про себя:

— Я вообще не считала себя вправе…

Когда началась оккупация, он не вступил в "Нашунал самлинг"[31]. Наоборот, вначале казалось, что он настроен скорее враждебно по отношению к нацизму. И только тогда, когда…

Она запнулась. Потом продолжала:

— Впрочем, почему бы тебе не узнать об этом… Мне кажется, на него повлияла и твоя позиция. Он не хотел быть заодно с тобой. Насчет тебя мы узнали весной сорок первого. Вскоре после этого он вступил в партию.

Она снова помолчала.

— Он ненавидел тебя совершенно особенной ненавистью!

— А он знал…

— Нет!

Это слово прозвучало незнакомым мне металлом в ее голосе. Потом она снова заговорила робко, неуверенно. Я понимал, что она много раз все это передумала наедине с собой и так ни к чему и не пришла.

— Не знаю почему, но мне кажется, что вначале он к тебе совсем по-особому относился. Я хочу сказать — еще тогда, в студенческие годы. Как к младшему брату, что ли. А потом, должно быть, между вами что-то произошло, ты его, должно быть, чем-то страшно обидел. Сам он, правда, никогда и словом об этом не обмолвился. Но я и так поняла. И обида эта со временем все росла. Между прочим, он почти никогда не упоминал твоего имени…

Я рассказал ей, что ходил тогда к нему просить, чтобы он помог нам. Что он отказался и что я назвал его трусливой собакой.

Некоторое время она сидела молча.

— Значит, ты был тогда у Карла?

— Да.

— И ты назвал его…

Она словно что-то взвешивала.

— А почему бы и нет… — Она тряхнула головой, я хорошо помнил этот ее жест.

— В какой-то мере Карл, пожалуй, труслив, — сказала она. — Но трусость он презирает — и в к а к о м — т о смысле он и не трус. Нервы трусливые — не воля. Он скорее умер бы, чем признался, что чего-то боится. Сколько раз он из-за этого рисковал жизнью…

Вдруг она спросила:

— Когда ты ему это сказал? Ты не помнишь, в какой именно день — в какой день той недели — ты у него был?

Я назвал день.

— А в какое время?

Я и это помнил. В два часа.

— Я была у него в двенадцать! — сказала она.

— Ты просила… просила его помочь нам?

— Нет. Я просила его жениться на мне! В голосе ее снова зазвучал металл.

Она помолчала.

— Кажется, теперь мне стало понятнее! — сказала она потом. — Боюсь, что даже слишком понятно!

Больше она об этом не говорила. Наш автомобиль, похожий на диковинного зверя со светящимися глазами, осторожно пробирался вперед. Мне показалось, я узнаю дорогу, и я спросил, куда мы едем.

— Я хочу отвезти тебя к доктору Хаугу. Нужно, чтобы тебя осмотрел врач. Прежде… — Она замялась, потом продолжала: — Прежде он был нашим близким другом. Но теперь… Он, как вы это называете, честный норвежец. Я, между прочим, не уверена, застанем ли мы его.

Она вела машину очень тихо, осторожно. Я мертвой хваткой вцепился в ручку. Рука у меня онемела, и мне казалось, я чувствую спиной каждый булыжник.

Мы миновали кладбищенскую ограду. Вот и калитка доктора.

Она вышла из машины.

— Посмотрю, дома ли он. Это одна секунда. Если что — говори, что ждешь доктора Хейденрейха.

Она опять ушла. Я остался в машине один.

Было темно и тихо, будто все вокруг вымерло. Из дома доктора тоже ни проблеска света.

Сколько было времени? Я поднес руку с часами к здоровому глазу, но увидел, что стекло разбито и стрелок нет.

Ни звука. Нет, кто-то шел… Сзади. Кованые сапоги. И много. Шагали тяжело, мерно.

К тому времени вполне могли обнаружить мое исчезновение. Вдруг кого-нибудь послали с выпивкой к часовым, вдруг Хейденрейх и немец, подвыпив, решили нанести мне ночной визит, вдруг…

Меня снова затошнило. Сердце забарахлило. Железная рука сжала кишки и скрутила их.

Шаги приближались. Шли по другой стороне улицы. Без фонарика. Поравнялись. Прошли мимо! Я сразу обмяк, прислонился к спинке сиденья, застонал от боли и тут заметил, что я весь мокрый от пота.

— Доктора нет дома! — услышал я ее голос. — Мне сказали, что они уехали за город[32]. Признаться, я этого ждала. Теперь попробуем к Гармо. Впрочем, может быть, он тоже уехал…

Она села рядом, осторожно развернулась. Мы тронулись. Сначала проехали немного назад, потом повернули. Много раз поворачивали. Мы ехали очень медленно. И все же я никогда не думал, что этот паршивый городишко может быть таким огромным. И состоял он из сплошных поворотов.

Тогда-то я и спросил ее, не объяснит ли она мне… ну, она знает, что я имею в виду.

Она сначала ничего не ответила. Когда она заговорила, я по голосу понял, что она вконец измучена.

— Все это так давно было…

Она еще помолчала.

— До того, как я встретила тебя, я была с Карлом. Я хочу сказать, именно он и был тем человеком… Я жила с ним. Ты меня понимаешь?

Трудно было не понять.

— А что я не говорила тебе, как меня зовут и вообще… Я не за себя боялась. За маму. Понимаешь, у меня был отчим…

Собственно говоря, я догадывался. Мать ее теперь умерла. Отчим тоже. Отец умер, когда она была ребенком. Она его почти не помнила.

— Могилы, кругом одни могилы, — сказала она. — А мы с тобой еще тут, и знаешь, мне иногда кажется, что я всего-навсего тень, тень чего-то, что некогда жило, дышало. И если я еще бываю иногда немножко несчастна, так это просто потому, что прах мой еще не успокоился окончательно.

Она рассказала мне историю своей юности. Историю, в сущности, весьма банальную, как банальны бывают подоплеки очень многих вещей в нашей жизни. Добрая и слабая мать. Сильный и строгий психопат отчим. Она не хотела говорить о нем плохо, намерения у него наверняка были самые благие. Он был, что называется, человек с характером. Работа, долг, дисциплина, наказание. Последнее распространялось в основном на нее. У него бывали приступы бешенства, и тогда он бил. Основательно, тростью. Это продолжалось до пятнадцати лет. Пока она однажды не укусила его за руку.

— А зубы у меня были острые!

Она не желала больше, чтобы ее так наказывали. Она заметила, что его это странным образом возбуждает.

— Мы, женщины, к таким вещам особенно чувствительны, — сказала она. — Даже в детстве.

вернуться

31

"Нашунал самлинг" ("Natjonal Samling")'. — норвежская фашистская партия, созданная Квислингом в 1933 году; распущена в 1945 году.

вернуться

32

"Уехать за город" означало: уйти в подполье.

66
{"b":"236344","o":1}