Я только что перечел записи того времени.
Я не забыл про эти записи. Напротив, можно сказать, дня не проходило, чтобы я о них не думал: были на то причины. И я твердо намеревался продолжить их тут — чуть не с первого же дня, как приехал. Но многое мешало.
Во-первых, этот слишком резкий переход от войны к миру. Это самое главное. Хоть мы и считаем, что делаем тут все от нас зависящее, что жертвуем всем для блага Норвегии, как выражаются в торжественных речах и на приемах, но какая все же разница! Мы больше не подвергаемся риску; почти не подвергаемся. Мы лишь маленькие винтики в бюрократической машине: незаметность и безопасность.
Мы отсиживаемся где-то на задворках, такое у нас чувство. Удивительно, как много значит личный риск. Пока наша работа связана была с опасностью, у нас было ощущение, что мы участвуем в чем-то важном, чуть ли не решаем судьбы мира. Пусть даже то, что мы делали, было столь мизерно, что, как говорится, простым глазом не различить, — нам это казалось значительным. Мы ставили на карту не одно, так другое. А иногда — все.
И вдруг — сидишь в какой-то конторе, с девяти до часу и с трех до шести! И толчешь воду в ступе!
— Приготовься к тому, что у нас называют стокгольмской болезнью, — сказали мне друзья, когда я приехал. — Тут все вместе: нейтральная страна. Мирная жизнь. Вдоволь еды. Чувство облегчения, что выбрался из зоны опасности, которое тут же переходит в грустное чувство оттого, что оказался за бортом. И потом — тоска по дому в первое время просто невыносимая. Сидишь, например, с очень милыми людьми за красиво сервированным столом и вдруг чувствуешь, что куска проглотить не можешь, так безумно захочется клеклого, непропеченного хлеба, и прогорклого маргарина, и ячменного кофе. Лучшее средство — загрузить себя работой по горло. Если удастся — через два-три месяца самое страшное, можно считать, позади. Но тут берегись так называемой эмигрантской болезни.
Мудрые слова, на себе пришлось испытать. Я прошел все стадии — с точностью часового механизма.
Не избежал я и эмигрантской болезни, хоть меня и предупредили заранее, и я наблюдал отвратительные ее проявления у других, прежде чем заразился сам. Но такого рода профилактическая осведомленность ни от чего не спасает, потому что первый симптом болезни — когда кажется, что сам-то ты абсолютно здоров, а вот все другие больны. И все эти больные обладают удивительной способностью действовать тебе на нервы. Можно подумать, всем им нечем больше заниматься, как только с утра и до вечера играть у тебя на нервах, дергать тебя за нервы.
Боже, что за отбросы норвежской нации собрались здесь! Карьеристы, бездарности, трусы, хвастуны, интриганы, все только о себе, о своем — все я да я! — и это в то время, когда решаются судьбы мира! А ведь некоторые из них дома, в Норвегии, на людей были похожи, жизнью рисковали, можно сказать, играючи. Но стоило каких-нибудь три месяца пробыть в Швеции и заполучить жалкое канцелярское местечко — и уж трясутся, будто их жизнь на карту поставлена. Уцепились за свои конторки, будто крушение терпят. Видят, совершаются несправедливости, видят, интриганы берут верх, видят, ничтожества лезут к власти, — нет, уцепились за проклятые конторки и будто воды в рот набрали. Забыли, что война идет, что ли? Забыли о своих соотечественниках, о страждущих и путешествующих? О своем собственном прошлом? Смешно. Но, тем не менее, действует на нервы.
А это наше правительство в Лондоне! Бездарности здесь, в Стокгольме, еще куда ни шло, но бездарности там! Черт знает что там у них творится! И откуда, собственно, оно взялось, это правительство? Можно подумать, кто-то специально ходил и днем с огнем выискивал его членов в доме для дефективных! Но поскольку все они сплошные бездарности и сами это прекрасно знают — нет, только подозревают, потому что знать они ничего не знают, ни черта! — то, естественно, они стараются и окружение себе подбирать соответствующее, держа на почтительном расстоянии всех тех, кто уже одним своим присутствием делал бы их смешными. Вот откуда этот наш смехотворный норвежский Лондон — карликовый рай, как окрестил его один умный человек, попавший туда по ошибке.
Без сомнения, это надо рассматривать как великолепное доказательство живучести нации. В разгаре величайшей в мире войны, поселившись в величайшем в мире городе, наши соотечественники умудрились — фокус-покус — устроить себе захолустнейшее из всех норвежских захолустий! Комично, невероятно комично. Но тем не менее действует на нервы.
И потом эти шведы! Уж такие они нейтральные, прямо до мозга костей! И воображают, большинство из них — ну, во всяком случае, многие! — ну, уж во всяком случае, некоторые!! — что если страна нейтральна, то, значит, долг каждого гражданина и мыслить нейтрально, иначе говоря, вообще не мыслить. Воображают, что занимают более высокую моральную позицию только потому, что прочно уселись на своей кочке, в то время как остальное человечество тонет вокруг них в болоте. Смешно, конечно. Но тем не менее действует на нервы.
Я болел эмигрантской болезнью в довольно серьезной форме и довольно долго.
Одна из причин того, что столь многое меня столь долго и не на шутку раздражало, заключалась в том, что все это время я сам себя в достаточной степени раздражал. Я знал, что я должен, что мне обязательно надо, просто необходимо продолжить начатое в Норвегии. Но я все откладывал и откладывал. Все что-нибудь да мешало. Да и попробуй обрести нужный для этого душевный покой, когда каждый день так много поводов для раздражения!
Кульминация и вслед за ней резкая перемена в этом состоянии наступили в один и тот же, совершенно определенный день — 6 июня 1944 года. Так называемый Д-день, день высадки союзников во Франции.
Для нас, норвежцев в Стокгольме, этот день был величайшим праздником. Мы ждали его ежечасно, ежеминутно целых четыре года. Нам казалось, в этот день перевернулась страница мировой истории. Мы ходили окрыленные.
Ближе к вечеру я возвращался трамваем в свое скромное эмигрантское жилье в предместье Стокгольма. Я еще не пришел в себя от пережитого. Я восседал на своей скамейке, словно на облаке, созерцая все царства мира и славу их. Радом судачили какие-то шведские кумушки. Они говорили о некоем великом событии дня.
Мне и в голову не приходило, что речь может идти о чем-то ином, нежели высадка союзников. И то, что они говорили, вначале ничему не противоречило.
— Великолепно! — сказала одна. А другая сказала:
— Незабываемо!
— Обидно только, что дождь пошел! — сказала третья.
Дождь? Разве по радио упоминали о дожде?
Дальше — больше. Оказалось, они видели это незабываемое. Как так — неужели успели сделать фильм, в тот же день переправить его в Швецию и показать? Конечно, современная техника и все-таки…
— Король весь промок! — сказала четвертая.
Итак, речь шла о Дне шведского флага, который отмечался как раз шестого июня, и четверо кумушек присутствовали на торжестве. Это было великолепно и незабываемо, но пошел дождь, и король промок.
Как я злился — и как презирал их! В такой день, великий исторический день, главным событием для этих — этих нейтралов! — оказался какой-то уличный спектакль.
Король, видите ли, промок.
Я презирал и злился и никак не мог успокоиться, пока вдруг в какой-то момент все не предстало мне совсем в другом свете.
Столь далеки были эти милые кумушки от бед мира, столь ординарны и лишены воображения, столь заняты, к счастью, своими собственными маленькими огорчениями и радостями, что, конечно же, именно это событие стало и неизбежно должно было стать для них главным событием дня — ибо это было близко им, и понятно, и свое собственное.
Я подумал вдруг: счастливая Швеция! Счастливые шведы! Вам удалось не сойти с наезженной колеи жизни даже в эти годы. Вы не знали взлетов восторга, зато избежали и пропастей отчаяния. От падения с таких высот кто угодно может очуметь. В физическом мире ощущение это более других знакомо летчикам-испытателям; говорят, при резкой потере высоты что-то случается со средним ухом — органом вестибулярного аппарата.