Он горько усмехнулся.
— Что из созданного Господом, что из того, ради чего он страдал, противно само по себе? — продолжал он.— Грех сам по себе не отвратителен; эта мысль абсурдна. Никто не может полюбить боль. Мы можем лишь надеяться ее вытерпеть.
— Зачем это нужно? — спросил я. Меня тошнило, но я сдержал рвоту. Я дышал как можно глубже, чтобы все запахи этого жуткого помещения затопили наконец мои легкие и прекратили меня мучить.
Я скрестил ноги и, смахнув с лица пепел, откинулся назад, чтобы рассмотреть его получше.
— Зачем? Твои мысли далеко не новы, но что значит это царство вампиров в черных монашеских рясах?
— Мы — Защитники Истины,— искренне ответил он.
— Господи, а кто же не защитник истины? — горько спросил я.— Смотри, у меня все руки в крови твоего брата во Христе! А ты, странная, напичканная кровью пародия на человека, сидишь и смотришь на это совершенно равнодушно!
— А у тебя острый язык для такого милого личика,— сказал он с прохладным удивлением— Твои мягкие карие глаза, твои темные, осенние, рыжие волосы свидетельствуют об уступчивости характера. Но ты неглуп.
— Неглуп? Ты сжег моего господина! Ты его уничтожил. Ты сжег его детей! Я твой пленник — разве нет? Зачем? И ты еще смеешь говорить со мной об Иисусе Христе? Ты?! Ты?!! Отвечай, зачем нужна эта трясина грязи и фантазий, вылепленная из глины и священных свечей?
Он засмеялся. В углах его глаз появились морщинки, лицо стало веселым и приятным. Волосы, несмотря на грязь и колтуны, сохранили сверхъестественный блеск. Как бы он блистал, освобожденный от своих кошмарных заблуждений!
— Амадео, мы — Дети Тьмы,— терпеливо объяснил он.— Мы, вампиры, созданы быть бичом рода человеческого, как эпидемия чумы. Мы — часть испытаний и несчастий этого мира; мы пьем кровь, мы убиваем во славу Господа, который хочет испытать человечество.
— Не произноси такие страшные слова.— Я прикрыл уши руками и съежился от страха.
— Но ты же понимаешь, что это правда,— настаивал он, не повышая голоса.— Глядя на меня в моей сутане, рассматривая мою комнату, ты все понимаешь. Я живу, ограничивая себя во всем во имя Господа, как в старину жили монахи, пока они не научились расписывать стены эротическими картинами.
— Ты говоришь как сумасшедший, я не понимаю, зачем тебе это нужно.— Я отказывался вспоминать Печерскую лавру!
— Нужно, потому что здесь я обрел свою цель, я увидел цель Господа, а превыше ее ничего нет. Ты бы предпочел остаться проклятым, одиноким, эгоистом, влачащим бессмысленное существование? Ты бы отвернулся от замысла столь великого, что в нем есть место самому крошечному младенцу? Ты думал, что можно прожить вечность без великолепия этого грандиозного замысла, пытаясь отрицать участие Господа в создании каждой прекрасной вещи, которую ты возжелал и получил в собственность?
Я замолчал, приказывая себе даже не думать о древних русских святых. Он был мудр и потому не настаивал. Напротив, он очень мягко, без дьявольского ритма, запел латинский гимн:
— Dies irae, dies ilia
Solvet saeclum in favilla
Teste David cum Sibylla
Ouantus tremor est futuris...
И в этот день, в день Страшного Суда, мы исполним свой долг, мы, его Темные ангелы, заберем в преисподнюю грешные души — согласно его Божественной воле.
Я опять поднял на него взгляд.
— А последняя мольба, чтобы он смилостивился над нами? Разве он страдал не за нас?
Я тихо пропел по-латыни:
— Recordare, Jesu pie,
Quod sum causa tuae viae...
Вспомни, милосердный Иисус, Господь наш, что ради меня совершил ты свой путь...
Я поспешил, продолжить, с трудом находя в себе мужество окончательно выразить этот кошмар.
— Какой монах из монастыря моего детства не надеялся в один прекрасный день быть с Богом? И что ты мне говоришь? Что мы, Дети Тьмы, служим ему без всякой надежды когда-нибудь оказаться с ним?
Он внезапно расстроился.
— Существует какая-то неизвестная нам тайна,— прошептал он, отводя взгляд, как будто действительно молился,— Как он может не любить сатану, если сатана так хорошо служит ему? Как может он не любить нас? Я не понимаю, но я — то, что я есть, а ты — такой же, как я,-— Он взглянул на меня, снова мягко приподняв брови, чтобы подчеркнуть свое удивление.— И мы должны служить ему. Иначе мы пропадем.
Он соскользнул с табурета и опустился рядом со мной, скрестив ноги, а потом, вытянув длинную руку, положил ее мне на плечо.
— Великолепное создание,— сказал я.— Подумать только, Бог породил как тебя, так и мальчиков, которых ты убил сегодня ночью, чьи прекрасные тела ты предал огню...
Он помрачнел.
— Амадео, прими другое имя и останься с нами, живи с нами. Ты нам нужен. Что ты будешь делать один?
— Скажи, зачем ты убил моего господина.
Он отпустил меня и уронил руку на колени, на черную ткань.
— Нам запрещено использовать свои таланты, прельщая смертных. Нам запрещено дурачить их своим мастерством. Нам запрещено искать утешения в их обществе. Нам запрещено появляться в местах света.
Меня это не удивляло.
— Наши сердца так же чисты, как и у монахов аббатства Клюни,— сказал он.— Мы содержим свои монастыри в строгости и святости, мы охотимся и убиваем, чтобы совершенствовать Сад Господа нашего, Долину Слез.— Он сделал паузу, а потом продолжил, еще больше смягчив голос и добавив в него удивления: — Мы подобны жалящим пчелам, крысам, крадущим зерно; мы подобны Черной смерти, уносящей молодых и старых, прекрасных и уродливых.— Он посмотрел на меня взглядом, молящим о понимании,— Соборы поднимаются из пыли, чтобы человек увидел чудо. И в камне люди вырезают танец скелетов, чтобы напомнить о быстротечности жизни. Мы вооружаемся косами и вступаем в армию скелета в черном, вырезанного на тысяче дверей, на тысяче стен. Мы — последователи Смерти, чей жестокий лик запечатлен в миллионах крошечных молитвенников, лежащих в руках как богачей, так и бедняков.
У него были огромные мечтательные глаза. Он посмотрел по сторонам на мрачную келью с куполообразным потолком, под которым мы сидели. В его черных зрачках отражались свечи. На секунду веки его опустились, потом глаза открылись вновь яркие, прояснившиеся.
— Твой господин это понимал,— с сожалением констатировал он.— Действительно понимал. Но он был родом из языческих времен, он был ожесточен и сердит, он неизменно отказывался признавать Божию благодать. В тебе он увидел Божию благодать, потому что твоя душа чиста. Ты молод и чувствителен, ты открываешься навстречу ночному свету, как лунный цветок. Сейчас ты нас ненавидишь, но со временем ты все поймешь.
— Не знаю, пойму ли я еще что-нибудь,— возразил я.
Я равнодушен, я уничтожен, я не имею понятия о чувствах, о желаниях, даже о ненависти. Я должен бы тебя ненавидеть, но это не так. Я пуст. Я хочу умереть.
— Но ты умрешь только по воле Божией, Амадео,— сказал он.— Не по собственной воле.— Он устремил на меня пристальный взгляд, и я понял, что больше не могу скрывать от него свое воспоминание о киевских монахах, медленно изнуряющих себя голодом, но утверждающих, что им необходимо подкреплять себя пищей, ибо Бог определит, когда им умереть.
Я пытался скрыть эти образы, я рисовал в воображении и тщательно маскировал маленькие картинки. Я ни о тем не думал. У меня на языке вертелось только одно слово: ужас. А в голове была лишь одна мысль: что до сих пор я был глупцом.
Откуда-то появилась женщина-вампир. Она вошла через деревянную дверь и аккуратно, как примерная монахиня, прикрыла ее за собой, чтобы не поднимать ненужного шума. Потом подошла к Сантино и встала за его спиной.