Подполз весь перемазанный и воняющий тиной человек, плечи сдвинулись теснее.
— Как там у тебя, Шибаев? — спросил Редькин. — Много гансов положил?
— Минометчиков полностью, — сказал, пытаясь отдышаться, Шибаев, — да и тех, кто вблизи, крепко автоматами посек. Взвода два прижмурили, не мене.
— Молодцы. Кого из своих оставил?
Шибаев помолчал, отдышался, потом сказал:
— Вот ведь какая вещь, командир. И не убили его.
— Кого?
— Егорыча. Он, по правде, сам сгинул.
— Как сам?
— Да вот мы сейчас разбирались. Юрка говорит: деморализующие разговоры вел, а на болоте, глядь, нету! Сгинул.
— Может, засосало, а ты — «сгинул».
— Засосало бы — крикнул или что другое. Да и знает он эти места получше нас всех. Сам ушел.
— Кобзев? К немцам? — скрипнув зубами, спросил Редькин.
— Дезертировал, — пояснил Шибаев, — к немцам, нет ли... Решил к детишкам податься.
— «К детишкам»! — передразнил Редькин. — Это что за разговорчики на войне? '
Все опять замолчали. Дул ветер. Доносило болотные душные запахи.
— Прошу высказываться, — сказал Редькин.
— Надо прорываться, — крепыш ткнул пальцем в болото.
— Через болото в атаку нельзя, — сказал смуглолицый, потеснив Репнева плечом. — Там иначе как цепочкой по одному не пройдешь, а немцы не дураки, и наш норов знают. На болотах нас порежут пулеметами как цыплят.
— Через реку, — сказал Шибаев, — егеря — стрелки знаменитые, но ночь, она глаз путает.
— Через реку нужен плот, — подал голос еще один командир.
— Двадцать метров каждый переплывет, — сказал Шибаев. — Разом кинуться — и в ножи!
— С ранеными не переплывем, — повторил крепыш. — Главное, им только дай установить, что переправляемся. У егерей тоже пулеметов десять, не меньше.
Подбежал и склонился над лежащими кто-то пахнущий тиной и водой.
— Товарищ командир, за рекой подозрительное движение и вроде как женщины и дети плачут.
— Наблюдать, — приказал Редькин, — сразу сообщать, если что...
Боец умчался.
— Вот что, — сказал Редькин, — сейчас по местам. Выявить всех легкораненых, прикрепить к ним здоровых, раздать здоровым гранаты, всех снабдить патронами, распределить продовольствие. Лошадей полностью разгрузить...
— Товарищ командир! — взмолился крепыш.
— Полностью разгрузить! — перебил Редькин. — Шибаев со своими — пока охранять раненых. И ждать приказа.
Все зашевелились, и в это время что-то широко и странно прошуршало где-то недалеко, потом откашлялся голос, и радиоустановка с той стороны реки заговорила.
— Внимание, партизаны! Внимание, партизаны. Передаю обращение к вам гебитскомиссара полковника фон Шренка. Слушать внимательно, слушать внимательно.
Голос сгас, послышалось шелестение бумаги, потом голос заговорил. Это был сельский полуграмотный голос, голос кого-то из полицаев, может быть, переводчика из местных.
— Партизаны, за злодеяния против великого рейха и его солдат вы будете подвергнуты беспощадному уничтожению. По распоряжению рейхсминистра безопасности такому же суровому наказанию будут подвергнуты ваши семьи. Последний раз германское командование совершает по отношению к вам акт гуманности: все, кто сдастся германским вооруженным силам до двадцати четырех часов сегодняшнего дня, одиннадцатого апреля, будут оставлены в живых, семьи их освобождены, им будут предоставлены места в полиции или администрации, по их выбору. Остальные, не сложив оружия, этим самым подвергают себя суровым и беспощадным карам. Захваченные на поле боя будут повешены. Семьи их расстреляны. Уничтожайте ваших командиров и комиссаров, сдавайтесь германским властям, и мы гарантируем вам мир, уют, хорошую зарплату и здоровую спокойную жизнь со своим семейством. Гебитскомиссар полковник фон Шренк.
Наступило молчание.
— Так, — сказал Редькин, — на шарапа берет. Как настроение у ребят, командиры?
— Настроение твердое, — сказал крепыш, — ждут боя.
И в это время на немецком берегу речки кто-то закричал, сотом послышалась немецкая команда, зашевелились тени, и чей-то детский голос крикнул сквозь всхлипывания:
— Батяня! Выходи! А то нас сожгут! Это я, Маня!
И тотчас заголосили, зарыдали десятки детских и женских голосов:
— Але-ешенька, милый! Выходи! Сжечь нас грозятся!
— Комолов! Вася! Это я, Анна твоя! Выходи, родимый! Убьют нас!
— Але-ешенька, — вился надо всем высокий обезумевший голос, — и меня, и Оленьку — всех сожгут! Але-еша!
— Г-гады! — заскрипел зубами Шибаев. — Это ж и моя там Нинка стонет.
— Что делать думаешь? — с холодком в голосе спросил Редькин.
— Так расстреляют же... Хоть и выйди к ним!
— То-то. Психическая атака! — Редькин сел. — Товарищи, проверьте, как люди реагируют на эту подлость. Разъясните всем, что Шренка мы знаем. Пощады не будет. Дезертирства не допускать. Через час — прорыв.
Репнев и Шибаев встали и пошли к госпиталю. Противоположный берег надрывался женскими и детскими голосами. Иногда они смолкали, а потом опять взмывали, то все разом, то поодиночке. Были в них тоска, предсмертный ужас, бессмысленная жалкая надежда.
Между носилок расхаживал Копп. Его силуэт медленно двигался и склонялся меж кустами. Борис тоже стал обходить раненых. Почти все они были без сознания. Многие бредили. Бесчеловечно бросать этих людей. Они дрались рядом со всеми, порой лучше других, и вот теперь, когда в бою их искалечили пули и осколки, их бросают, как ветошь, которой обтерли руки. Кто-то приподнялся на носилках.
— Товарищ, доктор!
— Все время спрашивает вас, — сказал сзади голос Нади.
Борис подошел и наклонился. Это был пожилой партизан, которому во время боя оторвало ногу. Глаза его, затерянные в сплошной волосне давно небритого лица, светились страстным блеском.
— Что вы хотели, товарищ боец?
— Товарищ доктор, когда на прорыв?
— Скоро, дружище, скоро!
— А как с нами?
— Все в порядке.
Партизан вслушался в интонацию его голоса, всмотрелся в лицо Бориса, у того внутри все оборвалось от этого взгляда.
— Раз в порядке — значит, хорошо. — Партизан упал на носилки. Но когда Борис уже миновал его, что-то заставило его оглянуться. Слепящие страстью и подозрением глаза смотрели на него с носилок.
— Доктор! — окликнул раненый. — Ежели не возьмете, лучше пришибите тут. Нельзя мне немцам в руки...
— Выкиньте это из головы. Командир сказал, значит, возьмет нас с собой. — Он пошел дальше, если бы этот разговор продлился, он мог бы закричать, завыть, сделать черт знает что!
Еще один раненый бился, просил сделать, чтобы не так болело. Но ни морфия, ни другого обезболивающего не было. Борис посидел с ним несколько минут, успокоил как, мог. Потом, не отдавая себе отчета, спустился к реке. В кустах лежали редкой цепочкой несколько человек.
— Доктор, сюда! — позвал кто-то. Он подошел, прилег. Это был чубатый Юрка из шибаевского взвода. Сам Шибаев лежал шагах в пяти, вглядываясь в темень противоположного берега. Оттуда все еще нет-нет да и выкрикнет жалобный голос, донесется всхлип или стон.
— Немчура проклятая, — неизвестно к кому обращаясь, сказал Шибаев, — дадут слово, а сами ж его и порушат. Все равно семью вместе с тобой порешат.
— Ты это о чем? — спросил Репнев.
И тут же с той стороны реки тоскливый голос крикнул:
— Алё-о-ша-а!
Шибаев вздрогнул.
— Холодать почало, — сказал он хрипло, поворачивая свое красивое тяжеловатое лицо к Репневу. В темноте жаркой болью светили на нем глаза.
— Что с тобой? — спросил Репнев. В глазах Шибаева была такая безысходная тоска, такая тягость, что Репнев даже отвлекся от собственных таких же мучительных мыслей.
— ...Жили мы с ней как в песне поется, — проговорил Шибаев, — дочку породили красавицу. Эх, брат, а что в жизни у человека бывает? Работа? Так начальство тебе на ней праздник испортит... Дружки? Дак пить с любым можно... Одна, брат, у человека в жизни правильная забота. И любовь одна. Семья! Вся она, брат, его и для него. И он весь для нее...