Триша пыталась его оттащить. Лиз, опешив, смотрела на нас.
— Ты что, черт возьми, делаешь? Это моя пленка, моя.
— Не хочу, чтобы моя девочка меня видела таким. Пусть никто никогда больше это не видит.
Я оттолкнул его и снова стал резать, вытягивать пленку и резать, пока не искромсал на кусочки.
Джон сидел на полу. Триша обнимала его одной рукой.
— Идем, Джон, идем.
— Джон, прости ради бога. Триша, я не знаю, какая муха его укусила.
— Ничего. Потом поговорим.
Лиз проводила их до двери, а я побрел в кухню и выкинул остатки пленки в мусорное ведро. Потом пришла Лиз.
— Что все это значит?
Она не сердилась, просто недоумевала, но говорить я не мог.
— Пойду подышу свежим воздухом.
— Джимми, осторожнее…
— Я в порядке. Просто пойду прогуляюсь. Скоро вернусь. Пока.
Сперва я шел куда глаза глядят. Как в тумане. Опустив голову, смотрел на серый, мокрый асфальт под ногами, на размытые огни машин, проносившихся мимо. Шагал по Мэрихилл-Роуд мимо пабов, из которых доносились голоса и смех, — они словно затягивали, приглашали войти. Но как раз спиртное виной тому, что я натворил. Пленку-то я уничтожил, больше никто ее не увидит, но из собственной головы ничего не выкинешь. Все возникало в моей памяти снова и снова, и, наконец, я остановился и обхватил голову руками, словно хотел выдавить эти мысли оттуда. Так и стоял, прислонившись к стене. Какая-то старушка подошла ко мне и тронула за руку.
— Тебе плохо, сынок?
— Нет, все нормально.
— Точно? Тебе лучше бы домой.
— И то верно.
Домой. Но я не могу вернуться домой, к Лиз – не знаю, что ей сказать. Она, конечно, спросит про видео, спросит, в чем дело, может, станет на сторону Джона. Чего я никак не пойму — почему все ведут себя так, будто ничего не случилось, будто это обычное дело? Нет, вернуться не могу. Я зашагал по дороге в город. И где-то в глубине души я, наверное, знал, что приду в Центр.
По вечерам в воскресенье Центр был закрыт, но мне хотелось повидать ринпоче, побыть с ним в тишине, подальше от суеты. Я позвонил, и он открыл дверь.
— Проходи, Джимми.
На душе у меня было тяжко, но, поднявшись по лестнице в прихожую, я почувствовал, что мне полегчало: до того там было тихо и уютно. Я развязал шнурки и снял ботинки.
— Простите, что беспокою вас, ринпоче, но я не знал, куда пойти.
— Хорошо, что зашел. Хочешь чаю?
— Спасибо, я бы не прочь.
Я прошел с ним на кухню. Он налил в чайник воды, потом принялся расставлять чашки. Я сидел и наблюдал за ним. Каждое его движение было основательным, размеренным: вот он поставил на поднос чашки, на блюдечке выложил веером печенье — и все так спокойно, неторопливо. Когда чай заварился, он взглянул на меня и улыбнулся.
— Может, пойдем в другую комнату? Там поговорим.
В Центре есть место, где можно пообщаться с ринпоче один на один. Там только чайный столик и пара подушек. Он поставил на столик поднос, сел на пол, скрестив ноги, и указал на подушки:
— Прошу, Джимми, устраивайся поудобнее.
Я сел на корточки и взял чашку с подноса. Ринпоче сделал пару глотков и улыбнулся. А я сидел и молчал, не зная, что сказать. Как-то неуместно было вспоминать, как я вскипел и угробил пленку.
Поэтому я просто молчал, прихлебывал чай и радовался, что ринпоче рядом. Наконец он спросил:
— Джимми, тебя что-то тревожит?
— Ну да. Только не знаю, с чего начать. Просто я сделал большую глупость, вел себя, как последний кретин… и дело даже не в этом — главное, все считают, что ничего особенного не случилось, и я вообще перестал их понимать.
— Своих родных?
— Ага. Лиз, и Джона, моего брата, и всех, на самом-то деле. Что тут скажешь, вчера мы веселились, все было здорово, настоящий праздник, а теперь… не знаю, куда деваться.
— Джимми, тебе не станет легче, если мы вместе помедитируем?
— Не знаю, ринпоче. Мне кажется, будто я всю дорогу себя обманывал. Занимаюсь этой медитацией, стараюсь, как могу, а ни черта не меняется. Понимаете, я напился как свинья — и я просто… не пойму: как же так, уже столько занимаюсь медитацией, а жизнь вообще не меняется? Только хуже стало, и все.
— Что именно стало хуже?
— Ну, если б не медитация, наверное, я напился бы, а на следующий день мы бы все просто посмеялись над этим. А теперь вот рассорился с братом. И угробил пленку.
— Почему?
— Чтобы никто ее больше не видел — чтобы Энн Мари не увидела, до чего дошел ее папа.
— Ясно. Джимми, скажи, когда вы делаете ремонт у кого-нибудь в доме, то как вы готовите комнаты?
Я удивился.
— Готовим комнаты?
— Расскажи, что вы делаете, шаг за шагом.
— Ну, сперва сдираем старые обои.
— А после того комната выглядит лучше или хуже?
— Хуже, конечно, — как же иначе, с ободранными-то обоями?
— Так. А потом, когда стены покрашены и ремонт закончен, комната снова выглядит лучше, верно?
— Верно.
— Душа человека как дом, в котором много комнат. У одних там очень чисто, убрано, светло, а у других много мусора. Но иногда мы идем на хитрость: все комнаты держим в чистоте, а в какой-нибудь одной копим мусор. Медитация помогает очистить твой дом, очистить душу. Нужно убрать мусор из комнат, в которых мы не живем, достать его, посмотреть на него. На какое-то время может возникнуть беспорядок. Но иначе нельзя и очиститься. Мне кажется, Джимми, в твоем доме уборка только началась.
Я молчал и раздумывал над тем, что он сказал. Так похоже на правду. Я все так ясно представил, даже вспомнил картинку в журнале комиксов, который читал в детстве, — «Тупицы», кажется. Там была нарисована голова в разрезе — художник изобразил ее в виде домика, разделенного на части, и в каждом отсеке был человечек, управлявший каким-то действием. Например, когда ты спишь, человечек возле глаз отдыхает, когда ты ешь, человек во рту трудится вовсю.
— Джимми, пойдем в комнату для медитаций.
Мы сели напротив статуи Будды Я никогда еще не медитировал наедине с ринпоче — первый раз вот так, только мы вдвоем.
— Дыхательную медитацию, к которой ты привык, мы сейчас проводить не будем. Вот о чем я тебя попрошу: посмотри внутрь себя. Обрати внимание на свое дыхание, на свое тело. Внимательно прислушайся к каждой части тела, пойми, что она чувствует; не исправляй, не суди - просто чувствуй. Потом обратись мыслями к тем, кто больше всего для тебя значит: к дочери, жене, брату. Постарайся понять их и пойми, что именно чувствуешь, когда думаешь о них. Не старайся придумывать чувства, не старайся полюбить, если не любишь, просто позволь чувствам приходить и уходить, как им вздумается, и ни о чем не суди.
Я так и сделал. Пока он объяснял, я думал, у меня ничего не получится, но ринпоче помогал мне, говорил нужные слова. Мне вдруг показалось, что я впервые почувствовал свое тело, ощутил, как напряжены руки и ноги, как уязвима грудная клетка, какая дрожь пробегает по телу, — раньше-то я ничего такого не замечал. Потом стал дышать медленней, расслабился окончательно, и он попросил меня подумать о каждом из моих близких. Это было сложнее всего, потому что, когда накатывали разные чувства, он велел не судить их. Перед Энн Мари мне просто было стыдно - стыдно, что я подвел ее, пусть она и не видела ничего. Ведь она уже почти взрослая, а отец у нее ведет себя как полный придурок, и при этом учится медитации. Потом Лиз. Думать о ней тоже было тяжко, потому что я люблю ее, всегда любил, но почему-то не могу ей объяснить, как это все для меня важно. Между нами словно трещина прошла. Я чувствую это, и мне страшно. Я не хочу, чтобы так было, но не знаю, что делать. И Джон, мой брат. Напиваемся как свиньи и объясняемся друг другу в любви, а на трезвую голову сказать об этом не можем.
Слезы лились у меня по щекам, меня трясло, я не плакал так с тех пор, как был еще мальчишкой. Я сидел на подушках, весь дрожал и хлюпал носом. Ринпоче протянул мне большой белый носовой платок: я сморкнулся — в тихой комнате для медитаций будто клаксон просигналил. Мне стало смешно, и я разулыбался, продолжая при этом хлюпать. Ринпоче положил мне руку на плечо и сказал очень тихо: