…Незаметно прошли полчаса, час. Заглядывал секретарь, монахи спрашивали, где Владыка: «А, исповедует… Это может быть долго».
Дверь открылась часа через два, — они вышли вдвоем, и Владыка пригласил меня войти - Небольшая домашняя церковь Успения Богоматери с безыскусным иконостасом и двумя рядами кресел у противоположной алтарю стены… Владыка прочел обычные перед исповедью молитвы, опустился в кресло и прикрыл глаза. Я тоже села, еще не зная своих первых слов. «Когда вы были крещены? Есть ли у вас духовный отец, и как часто вы исповедуетесь?» — Он выходил навстречу, определяя неспешный ритм разговора, интонацию, предлагая начать не с частностей, а по существу. И я стала говорить о своей духовной жизни с ее недостаточностью и нерегулярностью, с привычными провалами и тем роковым, смертельным рубежом, за которым я старалась выжить в последние несколько лет. Из этой жизни после смерти я уезжала в паломничества по другим странам и монастырям и в нее неизменно возвращалась, как в свой затвор и свою страну. «Почему?» спрашивал вдруг Владыка, и я останавливалась, чтобы разрешить для себя этот вопрос, или: «Когда это было?», и я вспоминала, как это давно прошло, хотя еще не отболело; или: «Вам не кажется, что все эти события имеют одну направленность, и за ними проступает единая Божия воля о вас?» Да, да, — именно так мне и казалось, но нужно было, чтобы об этом сказал кто-то как власть имеющий. «Эта воля для вас неясна или вы не готовы ее принять?» И неясна, и не готова… «Когда человек силен, он ведет долгую борьбу за отречение от мира; когда слаб, — бывает, что Господь все совершает за него Сам…»
Я забыла, что впервые исповедуюсь по-английски, — то, что Господь хотел сказать мне Сам, он писал на скрижалях сердца.
…Исцели меня. Господи, ибо кости мои потрясены;
И душа моя сильно потрясена; Ты же, Господи, доколе?
Беспросветный мрак, как в погребальной пещере, в узком переходе между внешними и внутренними воротами монастырской стены. Сторож-бедуин не открыл дверь, я долго жду, потом начинаю негромко стучать по гулкой обшивке. Спит он там что ли, или его и вовсе нет? Металлический звук раскалывает безмолвие ночи, и мне кажется, что его слышно во всем монастыре, но за дверью никто не отзывается. Жутковато стоять в этой кромешной тьме под давящей толщей каменных стен, и мне вспоминаются девы юродивые, опоздавшие на брак, с погасшими светильниками стоящие у дверей затворенных. Каким дивным торжеством представляется сейчас всенощная, совершаемая в храме… Уже около пяти, так я могу не попасть и на литургию, и это пугает гораздо больше, чем окружающая тьма. Господи, помилуй, не отвергни меня от лица Твоего, не оставь в тени смертной…
Наконец, со скрежетом проворачивается ключ, и тяжелую дверь — медленно, как крышку гроба — отворяет отец Иоанн, эконом. Из-за его спины выглядывает улыбающийся во весь рот старый бедуин: оказалось, с вечера он забыл связку ключей в канцелярии, а спросонок никак не мог сообразить, куда они подевались.
Двор безлюден и безмолвен, вся братия на службе, — слава Богу, стук мой никого, кроме сторожа, разбудить не мог…
Кончается всенощная, проходит по храму всегда безмолвный горбоносый монах, взмахивает широким черным рукавом рясы, поднимая палку с медным колпачком на конце, и гасит свечи. И вдруг я вижу, что все куда-то исчезли, хотя никто не проходил к выходу, и я осталась в храме одна. Подходит послушник Николай и спрашивает: разве я не хочу быть на литургии в приделе Неопалимой Купины? Вот оно что, братия прошли через боковые приделы за главный алтарь… Неужели могло случиться, что я не узнала бы об этом? И я ощутила то же веяние страха, которое касалось меня, когда я стояла во мраке перед закрытой дверью. А как же страшно лишиться небесной евхаристии…
Сняв обувь, я вхожу под мерцающий золотой свод часовни. Отец Иустин уже читает Часы. Сразу у входа стоит на коленях Кириаки, склонив голову; за ней старая гречанка-монахиня, приехавшая вчера из Иерусалима; я опускаюсь на колени рядом с ней. И снова вижу неогражденный престол, неугасимые лампады, серебряную плиту с иконами и круглым проемом над корнем и сам Горящий Куст в раме окна. У алтаря отец Адриан в красном фелоне с золотыми крестами в терновых венках: от горящего Тернового Куста до венка тернового и воскресения — все вмещается в малой часовне.
У противоположного входа — отцы Павел и Михаил; в приделах за дверными завесами еще несколько монахов.
— Во Царствии Твоем помяни нас. Господи, егда приидеши во Царствии Твоем… — просят они за всех нас.
Престол, Святая Чаша, Неопалимая вечно живая Купина, слова блаженств в их изначальной византийской весомости, проступающей сквозь таинственный покров незнакомого языка… Прекрасное древнее унисонное пение проходит меня насквозь, как взгляд Христа с иконы. Это пение не сломано безбожным реформаторством, подобным насилию нашего Петра, не подвергнуто отсечению от корней, итальянизации с ее душевностью и сентиментальностью. Ни фальши, ни претенциозности, ни витиеватых прикрас, ни намеренной приподнятости — никакой лжи. Искренность и глубина молитвенного обращения к Богу, покаяние и благодарение, упование и плач — такая сокрушающая подлинность бывает только в монашеском пении…
Несколько лет назад на глухом приходе я впервые услышала в записи эти песнопения, достигшие затерянной в российских снегах деревни вслед за византийским богослужением. И сразу, с первых «Кирие, элейсон», пение вошло в душу, как стрела направленная, как молитва. Глядя сквозь заиндевевшее стекло на зажженные лампады звезд в морозной ночи, я прослушала запись до конца. Потом повторила с начала, уже с закрытыми глазами, и волны молитвы проходили сквозь сердце, и мозг, и плоть, сливая их воедино в предстоянии, сокрушении, любви. И не было утоления, хотелось длить и длить это без конца…
И вот теперь это повторялось в живой полноте богослужения — на другом краю света, в синайском храме, в приделе Неопалимой Купины. С замиранием сердца ждала я Евхаристического канона. Негромким, но внутренне торжествующим мерным гласом был прочитан Символ веры. И вот над ровным пространством чтения тихо воспарила «Милость мира…», и выше, вместе с вознесенной Чашей поднимается голос иерея:
— Твоя от Твоих Тебе приносяще о всех и за вся…
И хор отвечает единением и возношением душ:
— Тебе поем. Тебе благословим, Тебе благодарим, Господи…
В ужасающей священной открытости престола отец Адриан разламывает Святой Хлеб, делает частицей знамение креста и опускает ее в Потир, едва слышно произнеся слова: «Исполнение Духа Святаго»…
И в памяти моей повторяются слова из молитвы преподобного Симеона Нового Богослова перед причастием: «…Но сие паки вем, яко ни величество прегрешений, ни грехов множество превосходит Бога моего многое долготерпение и человеколюбие крайнее; но милостью сострастия тепле кающияся и чистиши, и светлиши, и Света твориши причастники, общники Божества Твоего соделоваяй независтно… И дерзая Твоим богатым к нам благодеянием, радуяся вкупе и трепеща, Огневи причащаюся, трава сый, и странно чудо, орошаем неопально, якоже убо Купина древле неопально горящи…»
Душа, душа, неопалимый куст терновника, горящий в огне божественной любви, — так вот где замыкается этот вечный круг…
Раифа
Древняя Раифа — теперь городок Эль-Тор — лежит в ста милях от монастыря Святой Екатерины под пальмами на песчаном берегу, усыпанном цветными ракушками, между величественной отдаленной панорамой Синайских гор и Суэцким заливом.
В отрогах гор заброшены пещеры отшельников, погибших здесь в ранние века. Раифский монастырь Иоанна Предтечи, выстроенный при императоре Юстиниане, с базиликой, множеством келлий, окруженных крепостной стеной и башнями, до основания сокрушен в XI веке нашествием мусульман, разрушивших и святыни Иерусалима, и засыпан желтыми песками. Арабское предание гласит, что монахи скрылись в горе Накус, и потому теперь из глубин ее слышны голоса, колокола и гулы, привлекавшие сюда наших паломников; а ученые путешественники объясняют таинственные звуки пустотами внутри горы и движением песков.